Страх. История политической идеи
Шрифт:
Результатом этого восстановления, как она полагала, станет возрождение самих сил — элит, этнического и национального шовинизма, экономического консерватизма, протолкнувших европейский фашизм на первое место.
«Единственной альтернативой этим устаревшим методам, — заключает она, — которая к тому же не смогла защитить мир, не говоря уже о сохранении свободы, был путь европейского сопротивления»65.
Хотя послевоенного возрождения фашизма, предсказанного Арендт, не произошло и хотя части Западной Европы в конечном счете воплотили некоторые меры общественной демократии, многое из того, о чем она предупреждала, произошло. Отчасти благодаря действиям Сталина в Восточной Европе страх Советского Союза ликвидировал европейский ренессанс, что она предвидела, и союзники быстро вернулись к довоенной силовой политике Европы. В Соединенных Штатах сдвиг к антикоммунизму был особенно драматичным, что проявилось сильнее всего в возрождении консервативной Республиканской партии и закату прогрессивного крыла Демократической партии. Тогда как 1944–1946 годы засвидетельствовали мощь лейбористского движения во имя промышленной демократии, приведшего к крупнейшей волне забастовок в американской истории, выборы в Конгресс 1946 года, вернувшие Республиканскую партию к власти, а также доктрина Трумэна 1947 года означали конец радикализма. Экономический реваншизм и политическая реакция были их результатом. Арендт напишет Ясперсу в 1953 году: «Сама администрация [Эйзенхауэра] с играющим в гольф президентом во главе есть… правительство крупного бизнеса, чья единственная забота — сделать большой бизнес еще больше». Из-за этого послевоенного отречения никто не мог сопротивляться маккартизму. «Можете ли вы понять… как далеко зашла дезинтеграция и с какой захватывающей скоростью она произошла? И до сих пор почти без сопротивления. Все тает, как масло на солнце»66.
Хотя Арендт много раз выступала против такого послевоенного порядка, она и сама не была невосприимчивой к его воздействию, и это, как я утверждаю, повлияло на написание последней трети «Истоков тоталитаризма», в которой она впервые начала рассматривать сталинизм и нацизм как варианты более широкого феномена — тоталитаризма. Арендт составила последнюю часть «Истоков» между 1948 и 1949 годами, выпустила книгу в 1951 году и добавила новую заключительную главу «Идеология и террор» в 1953 году К этому времени ее перспектива сместилась с Гитлера на Сталина; на деле впервые ее интерес к лагерям как местам террора возбудило чтение отчетов из ГУЛАГа, а надежда на послевоенную Европу практически исчезла67. Ее восприятие идеологии как образа безличного движения, акцент на массах в противоположность элитам, ее представление о терроре как о самоцели и ее молчание о геноциде — все это симптомы холодной войны и ее перехода от Запада к Востоку. Для Арендт конфронтация со сталинизмом была глубоко личной. Хотя она никогда не была членом компартии, коммунистом был ее муж, и после своего участия в антифашистских движениях 1930-х и 1940-х она переняла антибуржуазный дух марксистской политики. Сталинская тирания, таким образом, представляла собой личный вызов ее оптимизму времен войны — о возможностях объединенного антифашистского фронта, основывавшемся на левом движении68. Ее чувство разочарования, кроме того, из-за неудачи Сопротивления по установлению нового политического порядка — «Сопротивление», отмечала она с горечью в 1946 году, «не добилось европейской революции»69 — привело к убеждению в том, что только тотальный террор, а не политический образ федеративной Европы сможет обеспечить основы новой политики и морали70. Как Монтескьё после «Персидских писем», как Токвиль после первого тома «О демократии в Америке», она потеряла надежду, которую получала из своих начальных политических триумфов. Сокровище Сопротивления оказалось «потерянным сокровищем»71. Эта болезненная эмоциональность, вызванная политическим провалом и наступлением холодной войны, лежит в сердце последней трети «Истоков», как она сама призналась в начальном абзаце предисловия к первому изданию книги. «Две мировые войны при одном поколении, разделенные непрекращающейся цепью локальных войн и революций, за которой не следовало никакого мирного договора для побежденных и никакой передышки для победителя, окончились ожиданием третьей мировой войны между двумя остающимися мировыми державами. Этот момент предчувствия подобен спокойствию, которое устанавливается после того, как все надежды умирают»72.
Оглядываясь назад, легко пропустить этот короткий перерыв между Второй мировой войной и холодной войной, поняв «Истоки» как непрерывное размышление о перманентном ужасе Освенцима и ГУЛАГа. Но для людей того времени, включая Арендт, это уничтожение и этот ужас не казались ни непрерывными, ни однородными. Ретроспективный взгляд скрывает от нас подлинный оптимизм, на краткий период охвативший левых в середине 1940-х, который холодная война погасила, и разочарование, за ним последовавшее. Как напишет Арендт о послевоенной судьбе идеала Сопротивления, «оно не продлилось. После нескольких лет его участники были освобождены от того, что изначально воспринимали как „ноша“ и отброшены к тому, что уже знали, как ничего не значащая тщета их личных дел, еще раз отделенных от „мира реальности“ толщей печали, грустной непроницаемостью частной жизни, сосредоточенной ни на чем другом, кроме себя самой»73. Такое описание жизни после войны нашло выход в последней трети «Истоков» с анализом массовой бесполезности и отрывом от реальности — описание, которое, я сказал бы, было бы непостижимым во время и сразу после войны, когда Арендт и другие интеллектуалы были заняты борьбой и чувствовали что угодно, кроме ненужного и нереального. Отнюдь не описывая реальность масс, психологический анализ Арендт в «Истоках» может быть просто горьким завещанием того, кто боролся и проиграл. Перефразируя Пауля Лазарсфельда, можно сказать: там, где сражающаяся революция нуждается в политике, побежденная революция призывает психологию74.
Также важно помнить этот момент надежды, который оживает для Арендт в начале 1960-х, когда она напишет «Эйхмана в Иерусалиме». Ученые часто не замечают значительность 1961 и 1962 годов, в течение которых «Эйхман» был задуман, составлен и опубликован. Это были anni mirabiles [16] американских политики и литературы, принесшие нам публикацию «Молчаливой весны» Рэйчел Карсон, «Другой Америки» Майкла Харрингтона, «Женской мистики» Бетти Фридан и Порт-Гуронского заявления [17] , а также появление движения за гражданские права и студенческого движения на международной арене. В Германии молодое поколение начало изучать поступки родителей во время Второй мировой войны. Темы сотрудничества, которые последняя треть «Истоков» едва не сделала академическими, — как, в конце концов, могли автоматы массового общества пойти на нечто сознательное и преднамеренное, как работа с элитой в нацистской партии, — внезапно возникли на повестке 75 . Они включали не только этику коллаборационизма, но и склад ума — расистский, карьеристский, который породил ее, и иерархические институты — партию, фирму, учебное заведение, вместившие ее. Не случайно, что они были подобны тем вопросам, которые студенческие и другие движения развивали в Соединенных Штатах.
16
годы чудес (лат.).
17
Манифест студенческого движения, выпущенный в 1962 г.
Забота о частных карьерах и классовом комфорте стимулировала многих на поддержку, а других ослепляла по отношению к расизму американского общества; лоск изобилия скрывал распространяющееся неравенство и иерархию; антикоммунизм холодной войны погружал Соединенные Штаты в другую войну, которая для своих жертв была не чем иным, как проявлением расистского империализма старой Европы. Стоит сказать, что многие члены студенческого левого движения часто цитировали «Эйхмана» в своей критике американского общества76. Хотя Арендт никогда полностью не охватывала оппозиционные движения 1960-х, я уверен, что в «Эйхмане» ее анализ расположен строго в их рамках.
Сегодня паролями политического страха являются тоталитаризм, геноцид, террор, которые обладают странным и ужасным величием, вызывающим в памяти чуждый, но прекрасно функционировавший мир безумных фанатиков, самоубийственных идеологов и убийц. Однако уникальным достижением «Эйхмана в Иерусалиме» стало напоминание читателям о том, что жестокости xx века выросли из светских взглядов и привычных институтов — карьеризма и занятости. «То, что для Эйхмана было работой с ее повседневной рутиной, ее взлетами и падениями, — писала Арендт, — для евреев было буквально концом света»77. Так как пришел террор, тирания и геноцид, рассуждала Арендт, кто-то должен был быть тираном и убивать. Людям платили за это и людей повышали, если они все делали хорошо. Таким образом, страх стал работой или карьерой. В «Эйхмане в Иерусалиме» многое строится вокруг этого заявления, поскольку оно обращается к измерению устремлений политического страха — ибо его нарушители и пособники стремятся не только жить, но жить хорошо — и к институционным иерархиям, в которых такие устремления находят свою цель. Карьерист, по словам Арендт, не является пассивным зрителем. Он активно добивается все большего. И именно этот поиск большего приводит его к участию в терроре. Террор, другими словами, не сдерживал желаний своих хозяев и не ограничивал их устремления; он кормился их желаниями и поддерживал их эгоизм. Как и все иерархии, режимы террора полагались на предпринимательский дух игрока, находившего в их обещаниях власти и статуса билет из серого мира, в котором объект родился, даже если ценой этого билета было проведение геноцида.
Немногие теоретики до Арендт исследовали то, как карьеризм мог вдохновлять людей на участие в режимах страха. Джордж Уинстенли, лидер одной из провидческих сект, так раздражавших Гоббса, ссылался на опасности амбиции, как давящего желания успеха, которое может приводить к подавлению тех, кто ниже и к подчинению тем, кто стоит выше. «Алчность порождает страх того, как бы другие не перечеркнули их планы, или же порождает страх нищеты, что заставляет человека притягивать к себе людей любой ценой и угождать сильнейшим, глядя на других, не понимая, что он сам творит.» Веком позднее Руссо сформулировал это более ясно: «Граждане будут позволять угнетать себя, пока ими управляет слепая амбиция»78. Но это были лишь отдельные комментарии; аванпосты скорее мудрости недовольных, чем полноценной политической философии. Действительно, большинство теоретиков — от Монтескьё и отцов-основателей до сторонников плюрализма и свободного рынка XX века — считали амбицию противоядием от тирании и страха. Эгоистичные интересы, согласно этой школе мысли, дают людям индивидуальную свободу. Сталкивающиеся интересы и противоборствующие амбиции приводят к сотрудничеству или тупику; при этом оба варианта должны противостоять устрашению, внушающему страх79. Даже марксисты, чьи взгляды делали их враждебными по отношению к карьеризму и честолюбию, обычно беспокоились больше об угрозах, которые эти причины представляли для классовой солидарности, чем о своем вкладе в правление на основе страха. Таким образом, за исключением «Персидских писем» и «Галилея» Брехта (стоит напомнить, литературных произведений, а не политических теорий), «Эйхман в Иерусалиме» — наше единственное устойчивое исследование взаимоотношений карьеризма и режима страха.
Проведенный Арендт анализ карьеризма в «Эйхмане» также не совпадал с анализом в «Истоках тоталитаризма», где практически не говорится о государственной службе80.
Если то, что Арендт утверждала в «Истоках» о потери личности, было правдой, то портрет Эйхмана, каким она изобразила его в 1963 году, был бы невозможным. Эйхман был эгоистом и интересовался лишь собой, практически каждый шаг направляя себе на пользу81. Основанием продвижения Эйхмана, кроме того, были вертикальные ступеньки нацистской партии и хорошего общества. «То, во что он страстно верил до конца, был успех, главный стандарт „хорошего общества“, как он его понимал»82. Другими словами, Эйхман стремился возвыситься в тех иерархиях, которые, по заявлению Арендт в «Истоках», не существовали.
Эйхман был классическим и первоклассным карьеристом. Обладая умением договариваться с местными функционерами и организовывать широкомасштабные операции, он взял на себя ответственность за депортацию и перевозку миллионов евреев в Освенцим и другие концентрационные лагеря. Но в отличие от Муссолини, этот фашист, заставлявший поезда ходить вовремя, «вовсе не имел мотивов, — писала Арендт, — за исключением изумительного прилежания и внимательности к собственному успеху»83. Эйхман стал нацистом потому, что ему «надоела работа коммивояжера», и потому, что он увидел в нацизме возможность «начать все с самого начала и при этом сделать карьеру». Гитлер также успешно продвигался; именно его восходящая мобильность сделала его и его движение в глазах Эйхмана достойными уважения: «Один его успех уже показал мне, что я должен подчиниться этому человеку». Опыт общения Эйхмана с нацизмом, как он его понимал, был полон взлетов и падений. Он плохо помнил политические детали истории нацистов — была ли это Ванзейская конференция или депортация нескольких тысяч евреев из Франции. Зато он помнил напитки, распиваемые со знатью, и боулинг с высокопоставленным государственным чиновником в Словакии. Ближе к концу войны, когда должностные лица нацистов задумывались о уготованной им и Германии судьбе, Эйхман досадовал на начальство, отказывавшееся приглашать его на ланч84.
Карьеризм Эйхмана был с радушием встречен в Третьем рейхе, по словам Арендт, потому, что нацистскую Германию пронизывала снобистская иерархия. Несмотря на то что, например, отец Эйхмана был близок с отцом Эрнста Кальтенбруннера, светила партии, в конечном счете судимого и повешенного в Нюрнберге, «взаимоотношения между сыновьями были скорее прохладными: Кальтенбруннер обращался с Эйхманом как со стоящим явно ниже по положению»85. Даже после уничтожения нацистского режима можно было еще найти следы этой иерархии в пределах Германии. Рассказывая историю конца войны, Арендт написала о женщине из Кёнигсберга, страдавшей от варикоза вен и обратившейся за помощью к врачу. Говоря ей, чтобы она забыла о своих венах, врач предупредил ее о приближавшейся Красной армии и посоветовал ей спасать свою жизнь. «Русским нас никогда не взять, — ответила женщина. — Фюрер никогда этого не позволит. Скорее он отравит нас». В то время как врач поражался суицидальным приоритетам женщины, Арендт больше впечатлило ее снобистское пренебрежение. «Чувствуется, что рассказ, как большинство правдивых рассказов, незавершен. Там должен быть еще один голос, желательно женский, который, тяжело вздыхая, отвечал: а теперь весь этот хороший, дорогой газ потрачен на евреев!» В 1950-х и 1960-х годах, по словам Арендт, элитные германцы думали, что настоящим преступлением нацистов было не уничтожение шести миллионов евреев, а высылка «видных евреев». «Очень многие до сих пор публично сожалеют, что Германия отправила Эйнштейна паковать багаж, не осознавая, что гораздо большим преступлением было убийство маленького Ганса Кона, что жил за углом, даже если он не был гением»86. В письме из Парижа в 1970 году Мэри Маккарти рассказывает Арендт похожую сказку о снобизме и геноциде, на этот раз из послевоенной Британии. По словам Маккарти, вдова Джорджа Оруэлла слышала от Стивена Спендера, как кто-то в Британии сказал: «Освенцим, о боже, нет! Этот человек никогда не был в Освенциме. Только в каком-то второстепенном лагере смерти»87. Все эти сообщения о социальном высокомерии укрепляли мнение Арендт о том, что нацизм был порождением классов, не масс.
Можно спорить, но, вероятно, карьеризм Эйхмана был симптомом его психологической слабости. По его собственной интерпретации, Эйхман все же отличался от классических конформистов американского социального репортажа, от банкротов из «Демократии в Америке», «Бэббита» [18] и «Одинокой толпы», жаждавших одобрения других. (Это могло бы объяснить склонность американцев, так не любимую Арендт, к поиску неуловимого «Эйхмана в каждом из нас».) 88 Однако Эйхман не нуждался в одобрении всех, а только тех, кто мог быть ему полезным. Обладая хорошим нюхом на власть, он метил на восхождение, а не принятие, стремясь не к чему-нибудь, а к генерал-губернаторству, которым, например, обладали Ганс Франк в Польше или Рейнгард Гейдрих в Чехословакии 89 . Трансформация карьеризма во внутреннюю слабость упускает из внимания его ожидания и то, как он стремился накопить власть и престиж. Превратить это желаемое в психологический изъян — значило бы заменить терапевтический диагноз моральным суждением. Карьеризм Эйхмана был, безусловно, достоин презрения, однако потому, что он говорил не о внутренней патологии, а о низшем наборе ценностей в одной упряжке с проектом геноцида. В той мере, в какой карьеризм Эйхмана отражал ретроградное общественное мнение, он был пороком морали и политики, а не изъяном психологии или личности.
18
Бэббит — герой одноименной книги Льюиса Синклера (1922 г.), символизирующий стандартного американца-обывателя.