Страна Гонгури. Полная, с добавлениями
Шрифт:
Боец молча встал и ушел в темноту. Ночи пока не были холодными, и ему можно было спать где-нибудь на куче соломы. Так и было — с начала похода. А до морозов отряд вернется.
— Оно и верно — заметил перевязанный — на фронте, если себя жалеть, из окопа не встанешь. Сама жизнь тебе там — как на время даденная: в любой час могут свыше позвать и назад взять. Иди, куда старшой велит, и благодари судьбу за лишний день — вот и вся премудрость, уж шестой год с ней…
— Сказал про таких Вождь: с нами, а не наш! — сплюнул матрос — если товарищ свой, так я за него жизнь отдам, если враг или шкура какая — тоже все ясно: в расход! А такие вот, кто вроде и за нас, и воюет честно, и даже геройское что может совершить — а все одно, не за идею нашу, а за пользу собственную, за интерес? По мне, такие самые опасные — потому как не распознаешь сразу! А как прижмет — предадут!
— Ты это полегче, флотский! — неодобрительно ответил кто-то — а как же социальная справедливость, как Вождь сам обещал?
— Это какая ж справедливость? — сразу вмешался товарищ Итин — как прежде, за сколько подлостей, сколько милостей? Вот ты, товарищ, недоволен, что жену на торф — чем, по заслуге, к морю на отдых, как прежде господа гуляли! А чем топить зимой будем? Заняты все, кто на фронте, кто в тылу, от нетрудового элемента, интеллигентов всяких, проку мало — мрут лишь без пользы, как мухи. Значит, или снова мерзнуть, или мобилизовать семьи! И не торгуясь — что голод, холод, нормы непосильные: не по найму — на себя, на республику трудовую! Справедливость коммунистическая — это когда нет слова такого «я», а лишь «мы», всегда и везде. Мы — а ты лишь часть его малая. И что для нас всех хорошо — тебе больше и не надо. И это — самое трудное: за души людские биться, врага внутреннего в себе огнем выжигать. Почему крестьянин пролетариату — лишь союзник? Потому что рабочий привык, что один он лишь винтик малый, а вместе со всеми — деталь могучей машины. А крестьянин — о своем мечтает: хоть клочок земли, да мой. После победы — легко будет заводы построить, фермы и трактора…
— Построим! — сказал матрос — помню, как под Июль-Коранью мост взорванный строили, по горло в ледяной воде, чтобы эшелоны к фронту. И ведь сладили — за трое суток всего, а инженера говорили, по науке — три недели!
— Построим — сказал Итин — но главное, людей надо будет построить по-новому. Чтобы и в деревне все были вместе, как на заводах — коммунистические хозяйства общие, комхозы. Сумеем сделать так — и мужики все эти душой все за нас будут, искренне хлеб нам понесут, последний — от себя отрывая. Сейчас у нас пролетариата от общего населения — сколько-то процентов, а будет — все сто. Тогда — вперед легко и без остановки пойдем, как поезд по рельсам. И те, кто сегодня живы, коммунизм увидят — не через тысячу лет, а через двадцать, тридцать, пятьдесят. Тогда — простятся нам все жертвы наши сейчас.
Все молчали. Закат уже погас, и звезды горели в небе, как золотые яблоки. Высокое небо казалось совсем близким. От нагретой за день земли шло приятное тепло. Переливалась река. Костер отбрасывал мечущиеся тени. Все молчали — потому что после таких слов уже нечего было сказать.
— Смотрите, там еще костер — вдруг сказал кто-то — там, за рекой вдали.
Все всмотрелись: в далекой степи упавшей наземь звездой мерцала красная точка. Несколько бойцов, взяв винтовки, скрылись в темноте — разведать. Разговор отчего-то угас; все поглядывали на ставшую вдруг чужой степь, придвинув ближе оружие и занявшись обычными делами — ужином, починкой снаряжения. Кто-то торопливо доедал обед, кто-то, придвинувшись для света к костру, писал письмо, надеясь отослать завтра на станцию с обозом. Товарищ Итин сидел у костра и смотрел в пламя, о чем-то задумавшись. Гелий был рядом; впервые за поход вышло, что он с товарищем Итиным остался будто наедине.
— Товарищ комиссар! — решился наконец Гелий — я все думаю, как становятся такими, как вы. Может быть, вы как у Гонгури, из времени другого, из будущего нашего светлого — чтобы нам дорогу указать? Вы даже писем не пишете — будто нет у вас здесь никого…
— Вы у меня есть! — усмехнулся товарищ Итин — целая сотня, за кого я сейчас в ответе. А вернусь, так будет еще побольше! Потому как если прежде было, выше чин, больше благ — то сейчас, чем выше тебя поставили, тем за большее ты отвечаешь, и тяжелее цена, если выйдет ошибка!
— А все ж, товарищ комиссар! — не отставал Гелий, сам удивляясь своей смелости — как коммунизму научиться, чтобы таким как вы стать? Чтобы в тебе все правильно было, чтобы без сомнений — в новую жизнь?
— Не научишься! — решительно ответил комиссар — потому как любая учеба, это лишь для ума. Конечно, дураком быть не надо, и ум очень даже вещь полезная — да только при совести и сознательности он должен быть, как военспец штабной. Ты жизнь правильно проживи — тогда настоящим человеком станешь. Когда вспоминать будешь — каждым днем прожитым гордясь. Ты вообще откуда, родился где?
— Из Зурбагана — ответил Гелий — да только переехали мы оттуда, как война началась…
— Бывал я там, не раз — сказал Итин — литературу нелегальную мы возили, от товарищей из порта. Хороший город, красивый — жаль, что пока под врагом, но ничего, недолго уже. А я из питерских.
— Не бывал — огорчился Гелий — читал много, все посмотреть хотел. Отец мне про Питер рассказывал…
— Посмотреть хотел? — усмехнулся товарищ Итин — музеи, театры, фонтаны и прочие золотые купола? Эх, малый, из Питера я, да не из того. И набережной с мостами — считай, и не видел. В те времена прежние, в местах всяких, написано было, «рабочим и с собаками вход воспрещен» — как неграм американским! А на Невский, где дворцы и фонтаны, рабочему парню даже в праздник было нельзя — чистые все, сразу нос кривят, хамским духом запахло! И городовой тебя — в кутузку! Или «сиреневые» из охранного — им даже на улице попасться, это хуже, чем волкам в лесу! Заводы все — по окраинам стояли, вроде как и не город совсем. Наш был — за южной заставой, между железной дорогой и царскосельским трактом — рядом еще вагонный завод, электромашинный, обувной, авторемонтный, и еще несколько фабрик поменьше. Если по тракту вперед с версту — там за каналом обводным уже сам город, кварталы доходных домов, а дальше были все эти проспекты и театры — да только не для нас: это господа лишь катили мимо на загородные дачи.
Отец говорил — в деревне жить лучше. Воздух свежий, простор, дома с огородами по холмам раскинулись, лес рядом. Любил отец рассказывать, как мальцом коней гонял в ночное на луг: кони пасутся, а он окуней рыбалил. А у нас — все в тесноте, и по гудку. Казармы рабочие снаружи громадные, в два этажа — а внутрь зайдешь, теснота хуже, чем в третьеклассном вагоне. Нары в четыре яруса до самого потолка, проход между ними, только протиснуться, печка железная в углу, сундучки рядами — вот и вся меблировка, здесь же портянки сохнут, вонь, духота, лампа еле коптит. Кто семейные — те лишь занавеской огородясь. Бывало и порознь — он с вагонного, она с обувной, в своих казармах живут, лишь по воскресеньям встречаясь — но если с детьми, то обычно дозволялось вместе. Я с мамкой спал — а как подрос чуть, так на полу, под нарами родительскими. Отец приходил поздно, усталый. А мать все кашляла, болела, пыли у станков наглотавшись. Я — с десяти лет уже в цеху, подсобничал и ремеслу учился. С шести утра до восьми вечера, четырнадцать часов, только уснешь — уже гудок фабричный ревет. Первый — вставать, второй — выходить, третий — на месте всем быть. Опоздал — штраф, с мастером поспорил — штраф, без дела стоишь — штраф, прежде вечернего гудка работу бросил — штраф. Если второй за неделю — в двойном размере, третий — в тройном; бывало и вовсе, человек ничего не заработал, а должен остался — весь заработок так уходил. Хотя, без дисциплины нельзя — когда машину сложную делаем, один дурень или ротозей запросто может весь труд общий, в брак пустить!
И трубы над нами заводские. И дым из них тучей — солнца не видать. Даже травы зеленой у дома не было — от копоти сохла. Трактир у заставы — вот и все развлечение. В день воскресный — сон до обеда, затем гитара в руки, брюки клеш, штиблеты парадные начистить, и туда — песни петь, водку пить, с девчатами плясать, или морды чужим бить, с вагоннозаводскими мы часто дрались на кулачки, стенка на стенку. И щеголям городским к нам лучше не заходить — карманы вывернем и морду разобьем; однако не до смерти, не звери же мы, просто не любили чистеньких; и не было у нас никакой банды тайной и всесильной, «Черной руки», что за всем стоит, как в романах про сыщика фон Дорна — продавал книжки лоточник у трактира, по гривеннику за штуку, парни наши охотно про сыщика брали, а девчата про любовь.
Хотя историю одну знаю — как в книжке, сам видел. Работала на фабрике ткацкой девушка одна, Настя, с мамой моей в одном цеху. Красивая, и добрая, душевная очень: всем малым в слободе она как сестра старшая была. И полюбил ее один, из благородных — как познакомились они, бог весть: не говорила о том Настя никому. Не просто так, погулять — по-настоящему, замуж звал, ходил каждое воскресенье; и били его наши парни, и часы с кошельком отбирали — а ему все равно. А она — отказала. Нам, мальцам, говорила, смеясь — ну какая из меня дама, среди благородных? И куда я от вас уйду, как вы без меня будете? Так и ушел тот, напоследок Насте платье подарил красивое, и денег — так она на деньги те всем мальцам сладостей и конфет накупила, а платье и не надевала вовсе — у нас, по осени и весне, по колено в грязи утопаешь. Весной следующей ее и зарезал из ревности Степка-хулиган, в воскресенье у трактира — а после и самому ему там голову проломили в пьяной драке.
Так вот и жили. После легче стало: выбился отец мой в мастера, и начальство в пример его ставило — глядите! Кто работящ и честен, тому повышение — а кто лентяй, пьянь и ворье, так тем так и надо! Жилище стало отдельное — с виду такой же дом, как общая казарма, а всего восемь квартир: два этажа, две лестницы. Только противно было, что отец, сильный и большой, боялся до одури, что отберут, если уволят: квартира казенная была, при должности. Оттого мне, при встрече с дружками прежними, кто под нарами, хотелось — чтобы отец шапку оземь, и обратно в казарму, как все. Только отец мой, хоть и руки золотые, бойцовства вовсе не имел — обустроиться лишь хотел, себе и семье.