ЖАНРЫ

Страна навозников и другие путешествия
Шрифт:

Ибо, в сущности говоря, как покровники могли жить, сожительствовать и размножаться до появление человеческого рода? Не иначе как питаясь тягучими струями, выброс которых временами будоражил их краткими спазмами, или ловя добычу, попавшуюся на липучку их шляпок, от каковой они должны были друг друга избавлять.

Итак, как с цветами, которые, не видя их, используют насекомых, каким должно было быть их облегчение, когда, пожив в полной зависимости от своих случайных посетителей, явились о них позаботиться женщины людского племени. Они не только их кормили, но и, отдаваясь им через ласки, наконец-то предоставили контакт с не менее атласной, чем их собственная, кожей, сумели пробудить в организме покровников совокупность особых, исключительных реакций и позволили развить вплоть до пароксизма эйфорию от наслаждения, о которой на протяжении тысячелетий они, быть может, грезили в своем одиночестве, как о седьмом небе.

Без какого-либо волеизъявления со своей стороны и как бы вслепую им случилось получить от жизни куда больше, чем они могли бы, по здравом рассуждении, от нее ожидать, словно из незримого рога изобилия по полям жизни ежеминутно изливались бесконечные излишки, где матерью всех поступков, похоже, является чревоугодие в самом широком смысле слова и где такой гордый своей совсем еще незрелой свободой человек являет собой всего-навсего кость будущего пиршества в тарелке пожирателя форм.

Кто знает, однако же, не воспримут ли по исчезновении нашего рода случайные пришельцы из космоса покровников за последних наследников всех рас и народов, что, год на год не приходится, на протяжении веков, попадали транзитом на поверхность Земли, именно их, чей рот на замке прикроет историю толстым покровом тайны.

Лето с губчатками

В последующие годы я утратил всякий интерес к себе подобным; исследование неведомых миров не представляло для меня более ни малейшего интереса; я был лишен органа, который так мощно влек меня к общению с природой и потворствовал дерзким и однако же довольно поучительным связям. Впредь мне оставалось только лелеять свои воспоминания и подчас снедать себе сердце напрасными сожалениями. С особым же наслаждением вспоминались те несколько недель, что предшествовали нашей злополучной экспедиции к деревням покровников; когда я целиком и полностью превратил себя в инструмент наслаждения, который способен был вибрировать всеми своими струнами, порождая богатейшие созвучия. Построив себе из хвороста шалаш на берегу раскинувшихся у подножия Сажистой горы болот, в обширной зоне связанных с морем узкими протоками прудов, каждый из которых, казалось, был наделен собственной фауной, я жил там в компании губчаток, как новый Робинзон. После утреннего купания я укладывался на берегу лагуны и дожидался пополуденного часа, когда они вылезали из воды, чтобы позагорать на берегу. Внешне губчатки походят на огромные банные губки, от пятидесяти до восьмидесяти сантиметров в диаметре, достаточно правильной формы, так что при желании они могут с большой скоростью катиться словно диск на ребре. В центре губки запрятан, будто в ложбинке щели, рот с когда более, когда менее набухшими фиолетовыми губами, зачастую окруженный ракообразной мелюзгой, сосущими кровь паразитами; первой моей заботой было его от них избавить. Этот внешне довольно-таки отталкивающий рот состоит в ведении маленького глаза, венчающего ножку, что внезапно с быстротой молнии встает торчком и столь же проворно рассасывается, будто ее и не было, словно единственная его функция состоит в том, чтобы быть привратником помещения, доступ в которое осуществляет рот. Сообразно полученным от глаза донесениям оный рот открывается или остается упрямо сжатым. Но поскольку через него проходит все, воздух, когда губчатка находится на суше, вода, когда она перемещается в водной стихии, и вообще любая пожива, попавшая в пределы досягаемости, как и любые оставшиеся по ее переваривании отходы, неминуемо наступает момент, когда рот должен уступить такому количеству понуждений и тем самым оказаться уязвимым. Всякая видимая вещь, покуда она ею не завладела, объяв своей персоной, остается губчатке чуждой и в любой момент может ее вспугнуть. Взгляд, брошенный исподволь этим единственным глазом, сообщающимся с нервным, из примитивнейших, центром, — и вот она уже пластается по земле, являя собой всего-навсего сплошную массу, ничего более, с губчатой, ячеистой поверхностью. И, кажется, дожидается, пока ее забудут, — уверовав в свою невидимость, — прежде чем вновь рискнет предпринять хоть какое-то движение.

Эти губки обожают жару. Они выходят из воды, чтобы погреться, рискуя при этом пасть жертвами обезвоживания. Проводя дни напролет на берегу, неподвижный, словно камень, я в конце концов благодаря своему терпению сумел одну приручить. В сопровождении волочащегося за ней шлейфа водорослей она покружила вокруг меня да около, потом, любопытствуя, улеглась на мое тело и, перемещаясь мелкими толчками, принялась скрупулезно его обследовать. Непредсказуемое путешествие, которое могло длиться часами и пассивно предоставляло меня ее расследованиям, а при случае и открытиям. Я не должен был ничего говорить, ничего требовать, и достаточно было чуть нажать рукой в надежде изменить линию ее поведения, чтобы она тут же съежилась и попыталась ускользнуть. О чудо стыдливости, она тревожилась при каждом моем вздохе, при малейшем движении; тогда она покидала меня, будто ей угрожала опасность, и, кладя конец такому совершенному взаимопониманию, бросалась в лужу, способную скрыть ее от воображаемого врага. И тем не менее изо дня в день я видел, как она возвращается, и изо дня в день отдавался ей с абсолютным доверием, в полном восторге, поворачиваясь подчас под ее поцелуями как купальщик на пляже, который хочет подставить себя со всех сторон ожогам солнца. Студенистая, маслянистая, приятно припахивающая йодом и водорослями, она приносила с собой запах морских глубин, где, должно быть, проводила большую часть своей жизни, и я предвкушал момент, когда, посадив меня себе на спину, она в конце концов увлечет меня в бездонные царства, где меня, чего доброго, ожидает волшебство некоего превращения. Но, однако же, оттуда она в один прекрасный день и вынырнула в сопровождении трех созданий помельче, покруглее, то были, не иначе, ее дочери, которых она явно прочила мне в подруги. Ибо едва выбравшись из воды и заметив меня, она, не зная, как лучше показать им, что они добрались до цели прогулки, что здесь-то их и ждет развлечение, просто оставила их, вернувшись в лоно своей подводной жизни. Три сестры мало-помалу приблизились, потом принялись описывать вокруг меня круги и, поскольку я не шевелился, постепенно расхрабрились. Хотя я тщательно старался скрыть свои эмоции, чувствительная точка, где их деятельность приходилась как нельзя ко двору, была более чем очевидна. Та, что казалась постарше, не замедлила на нее наброситься: с тонюсенькими губами и далеко не такая ушлая, как ее мать, она не привнесла ни того умения, ни той смазки, но ее — куда более тесной, с трудом меня вмещавшей — возвратно-поступательные движения брали меня за живое. Вынужденная часто останавливаться, чтобы перевести дух, она чуть-чуть приподнималась и бросала на меня мимолетный взгляд, в то время как сестры требовали, чтобы она уступила им место. Сменяя друг друга, они провели со мной всю ночь. Теплую тропическую ночь, когда дуновения воздуха напоминают ласку и природа-сообщница, кажется, уносит вас целиком к какому-то пароксизму. Счастье наше было беспримесным; я делится с ними своим уловом, заплывая до самого моря на подручном суденышке — утлом плоту из связанных вместе стеблей бамбука, — чтобы наловить рыбы, из которой состояли наши трапезы. Возвращаясь прудами, собирал немного семян лотоса, которые растирал камнями, чтобы сдобрить, когда буду жарить над костром, рыбу; они же обычно довольствовались креветками или мелкой сырой рыбешкой, а бывало, и просто моими объедками. Они не говорили и не слышали моих речей, и я распевал сам для себя заунывные народные песни моего детства, напоминавшие мне о матери и о радости, которую я испытывал, прильнув к ее груди и извлекая оттуда, как мои подруга нынче из меня, ту жизнь, что становилась моею. Я не подозревал тогда, что их женская наружность была не более чем ловушкой и что от общения со мной в их тканях не замедлят развиться многочисленные тестикулы, способные стать источником изобильного потомства В счастливой сиюминутности настоящего они взирали на меня с вниманием и, казалось, следили по моим губам за движением голоса который не мог их достичь.

Наивные нежности первых отношений. Их готовность была настолько всеобъемлющей, что я этим был втайне тронут, меня очаровывало их непостоянство. Дни напролет мы терлись друг о друга, и это ничуть меня не утомляло. Странное ощущение, будто живешь с существами, сведенными к половым органам, которые идут к своей цели, не принимая в расчет все головные комбинации и промедления. Старшая подчас водружалась на мое лицо и своими лишенными языка губами пыталась все же слиться в поцелуе с человеческим ртом. Любопытный момент, когда, дыша через нее, я как бы тонул в ее стихии. Потом они исчезали, и, чтобы забыть о своем одиночестве, мне оставалось только прикосновение горячего песка.

Воспользовавшись одним из таких отсутствий, попыталась в свою очередь покорить меня и одна из их родственниц, уже некоторое время приглядывавшаяся ко мне издалека. Однажды, когда после полудня я лежал на берегу, грезя о подруге, которую оставил на Земле, и о прикосновении ее волос к моей щеке, она направилась ко мне, недвусмысленно давая понять своими маневрами, что хотела бы со мной спознаться и пришел ее черед.

Эта губчатка уже вошла в период ломки: она обосновалась у меня на лице, и каково же было мое изумление, когда при первом же поцелуе я почувствовал, что между губ у нее пробивается маленький твердый член. Я поласкал его языком и несколько раз довел до пароксизма, вызывая при каждой серенаде нечто вроде сдержанного квохтанья, наполнявшего меня радостью. Мы были в разгаре сего изысканного общения, когда этакими выходящими из волн Афродитами на поверхность вынырнули мои юные подруги. Еще их не заметив, я услышал их по яростному шипению, которое издавала вода, внезапно забившая из них через тысячу крохотных отверстий. Выпрямившись, они рассматривали нас издалека, несомненно потрясенные, ибо, не осмелившись приблизиться, тут же погрузились обратно в пруд. Чуть позже, когда мы еще не разлепились, я увидел, как на поверхности в свою очередь появилась их мать, приблизилась ко мне и с угрожающим видом бросила вызов самозванке, с которой я ей так бесстыдно изменил. Они сошлись стоймя лицом к лицу и, рот в рот, вступили в смертный бой, какового мне еще не доводилось видеть: та, кому первой не хватало дыхания, погибала от удушья. Именно так суждено было сгинуть моей новой подруге. Я увидел, как она внезапно сжалась и, выпустив соперницу, рухнула на спину; ее губы судорожно корчились, потом она замерла без движения. Я поскорее подхватил ее, чтобы опустить в воду, там она мало-помалу вновь раздулась и в конце концов исчезла, и я так и не узнал, успел ли ее спасти. Соперница же, бросив на меня убийственный взгляд своего единственного глаза, изрыгнула в мою сторону струйку слюны и, крутясь вокруг своей оси, в свою очередь исчезла в жидкой стихии.

Обнаружив, что итог моих отношений с губчатками не слишком отличен от затруднений, с которыми я сталкивался на Земле в общении с их коллегами людского рода, я решил положить им конец. К тому же заботы экспедиции к покровникам начинали занимать все мои помыслы, завладевать всеми моими силами. Каждый раз передо мной открывался новый мир, ни обычаев, ни языка которого я не знал, и он требовал от меня если не усилия по утрате своей личности, то по крайней мере забвения условностей, коими я против воли оказался обременен, родившись в человеческом обличии. Быть может, изменяя людскому роду, дабы отдаться такому многообразию опыта, я поступился самыми элементарными законами вежливости между видами, гласящими, что каждый остается в своей категории и, если только не пропитания ради, ничуть не печется о судьбе тех, с кем ему суждено делить общую почву и солнечный свет. Я не сомневался, что, попытавшись обойти эти законы, навлек на свою голову самые мрачные предзнаменования, какие только под силу снести человеческой жизни.

III. 1984

8. Заметки о путешествии в страну навозников

Вступление

Мое путешествие к людям-навозникам, обитающим среди все еще укрытых густой гривой тропического леса почти недоступных холмов острова М., восходит к первой половине текущего века. Этот рассказ, таким образом, являет собой документ своей эпохи, который стремительное развитие так называемых первобытных народов переводит, похоже, в разряд воображаемого. Их представитель остается тем не менее для человечества утраченным раем, на который он с ностальгией оглядывался, даже когда его продвижение вперед оставляет позади лишь горсточку отставших, закосневших свидетелей сего отошедшего прошлого. Единственное достоинство этих заметок — то, что они были сделаны с натуры, и читателю следует извинить их «непосредственность», я понимаю под этим тот минимум обработки, коему они подверглись при редактировании текста, вызванном зачастую неблагоприятной и даже враждебной обстановкой, в которой они были написаны. Именно в таком виде я воспользовался ими для доклада, прочитанного в декабре 19.. года на собрании Кружка путешественников в Париже. Дружеская настойчивость моих издателей в конце концов побудила меня извлечь их из ящика, дабы передать в руки читателя: ему придется принять их такими как есть.

Стиньи, 15 марта 1984

I

«Скарабейники одержимы: закатывают все и вся в шары: женщин, детей, какой-никакой скарб и снедь; катыши всевозможных размеров, которые они беспрестанно толкают перед собой, направляясь на очередную ярмарку или норовя укрыть в надежном месте. Кочевников в душе, их всегда тянет невесть куда, они спят и видят, как бы замуровать в очередной ком кого-нибудь или что-нибудь еще, и вскрывают свои шары скрепя сердце, часто в разочаровании, лишь когда припрет, чтобы воспользоваться их содержимым. Катыши-погреба, катыши-сусеки, катыши-приюты, эти с дырой, через которую проходит пища и нечистоты и которая позволяет сообщаться с тем, кто находится внутри». Я более или менее представлял себе их нрав, знал, чего ожидать, когда попал в их общество; ибо речь шла о кряжистых здоровяках, которые не способны долго продержаться с глазу на глаз с чужаком, наверняка находя его слишком неограниченным, невписанным, нерешительным и всегда готовым украдкой от вас улизнуть, и которые при первой же возможности не преминут втоптать вас в весьма липкую в их краях грязь и утрамбовать в перекатный ком, что со мной, знамо дело, и произошло. Тщетно я разглагольствовал, тщетно талдычил, что привез из своих краев важное послание, они твердили в ответ: «В ком, в ком, расскажете нам все это, когда будете в коме». Так что сегодня мне предстоит развлечь вас испытанным на собственной шкуре — и донельзя далеким от того, что ей представлялось бы должным.

Прежде чем катыш затвердеет — обычно они лепят его прямо на вас, из земли, испражнений, лиан, больших листьев вперемежку с папоротником, — вам едва хватает времени, чтобы, расталкивая и уминая, растянуть его изнутри, сформировать по своей мерке и тем самым обеспечить себе пристанище, в котором можно если и не расположиться со всем комфортом, а то и даже встать во весь рост, то, по крайней мере, не оказаться согнутым в бараний рог и даже, присев почти подобающим образом, наслаждаться определенным уютом. При этом желательно не переусердствовать, ибо катышу надлежит катиться и каждая шишка на нем выйдет вам боком.

Катиться колобком не так-то просто, требуются определенные навыки: здесь не в цене усидчивость и стойкость — не стоит цепляться за свою посадку или с апломбом попирать ногами пол. Следует зарубить себе на носу, что в шаре пола быть не может. И посему при первой же возможности надлежит расслабиться, с тем чтобы, чуть что, свернуться в клубок и катиться вместе с ним. Тогда вам даже невдомек, что он катится: вращаясь вместе с ним, вскоре обретаешь впечатление, будто пребываешь в неподвижности. Только когда шар останавливается, на мгновение все же посещает ощущение, что ты катишься. А останавливается он без предупреждения и достаточно резко, когда дело доходит до столкновения, что, увы, случается не так уж редко. Куда беспокойнее — вскоре начинаешь это понимать — не катиться, а оставаться без движения, и это побуждает кое-кого вращать свой катыш изнутри, дабы не остаться незамеченным. Если эта операция не вызывает никакого отклика, время начинает тянуться, растягиваться до-бес-ко-неч-но-сти, сводит своей тягучестью с ума. Умышленно или случайно, хозяин где-то вас забыл, жизнь для вас окончена. Тревога, как я сразу же заметил, совершенно беспочвенная: катыш в сих краях почти не рискует быть забытым надолго, он по-прежнему сохраняет, жив ты или мертв, свою рыночную стоимость, скрытую, но принимаемую ими за чистую монету, и первый встречный спешит присоединить его к своему гурту, где он не утратит ни грана своей ценности, пока кому-нибудь не взбредет в голову раскупорить его, дабы узнать, чем он, собственно, начинен. Итак, большую часть времени я катился; меня не покидало ощущение, что не брошен на произвол судьбы, и это главное. Тип, которому я принадлежал, заботился о моей «персоне». Я понятия не имел, не забыл ли уже имярек, толкая перед собой свои катыши, меня, не путает ли с кем-то другим, коли все мое существование оказалось сведено к голосу. Голосу часто слишком внятному и четкому, который каждый оставлял за собой право изменить на свой лад, сводя его к шепоту, ограничиваясь ворчанием, криком, храня тем самым свою тайну и перенося его притягательную силу на того, кто взял на себя за него ответственность. Кое-кто, утратив навыки речи, и вовсе сбивался на безмолвие.

Поделиться с друзьями: