Странствие бездомных
Шрифт:
После их отъезда наша жизнь как-то сразу потускнела и помрачнела. Но дело было не только в расставании с друзьями. Что-то не так было с нами самими: работа в редакции, как и ожидалось, не оставляла мне ни утра, ни вечера, я не управлялась с домашними делами. Федор уходил на работу к девяти часам, мне надо было к одиннадцати. Рано вставать не хотелось — не высыпалась, и ему приходилось самому готовить завтрак и есть одному. Сделать яичницу ему было трудно, а может, он считал это унижением мужского достоинства. Недовольство вызывало и то, что обедать приходилось поздно. Короче говоря, бытовая неурядица портила нам настроение. Подозреваю, что Федор ревновал меня к редакции — к моим общениям, к работе, более живой и интересной, чем у него, и даже к моему более высокому заработку. Такая ревность — не персонально к кому-то, а ко всему в целом. Он становился угрюмым и молчаливым, а я чувствовала себя виноватой, хотя определить свою вину конкретно не могла.
Уральск — захудалый городок с одной мощеной длинной улицей, вдоль которой выстроились одноэтажные здания, больше — каменные лавки и лабазы и лишь несколько «высоких» трехэтажных домов да два-три просторных особняка. Остальной город был деревянным. Все постройки на улице Ленина так или иначе были связаны с купечеством, с торговлей, которая и была раньше душой этого города и основой его благосостояния. Потом, после Октября, когда торговля была запрещена, а купцы «деклассированы», склады и лавки отошли к горкомхозу. Все обветшало, жизнь в городе заглохла.
Вот этот-то захудалый Уральск и стал только что центром новообразованной Западно-Казахстанской области. Облик его от этого не изменился. Населяли его русские, потомки яицких казаков, бунтовавших в стародавние времена и принявших Емельяна Пугачева, за что и были наказаны государыней Екатериной Второй, а также русские пришлые, более всего ссыльные, еще и другие национальности, откуда-то переселившиеся, например татары. А казахов в городе было меньше, чем другого народа. Казахи тогда еще кочевали, хотя их принуждали уже осесть и в оседлости вести коллективное сельское хозяйство.
Здесь, между двух рек, в междуречье, образовался как бы полуостров; отсюда и начинался город — с давнего поселения донских казаков, названного Яицком. Первые поселенцы поднялись по реке Яик от Каспия, где гуляла казачья вольница, обирая торговые корабли. Вольные казаки с Яика (Урала) сами пошли под власть русского царя, но особым послушанием не отличались. Здесь, в Яицке, во время одного казачьего бунта и появился уже поднявший смуту Емельян Пугачев. Пришелец с Дона был из беглых арестантов, приговоренных к каторге. Бежал из Казани к Яицку, скрывался по хуторам и умётам. Отсюда, с Яика, и началось восстание во главе с Пугачевым, объявившим себя императором Петром III, чудом оставшимся в живых.
Пушкин, проехавший по местам восстания и собиравший материал о Пугачеве, был в Уральске (тогда Яицке) осенью 1833 года. Казаки принимали его радушно, угощали обильно и вкусно, рассказывали много, но рассказа о пребывании Пугачева в Яицке поэт среди своих записей не оставил. Пугачев, как пишет Пушкин, жил некоторое время в деревне Берды под Яицком, и его еще помнила семидесятилетняя старуха, рассказы которой и записал поэт.
Конец города, где мы поселились, омытый водами двух рек и овеянный преданиями, был к тому же самым зеленым и чистым. Так мы его и окрестили — «зеленым» или «историческим». На краю «полуострова», в междуречье, была роща из лиственных деревьев с зарослями шиповника и боярышника — место воскресных прогулок, когда-то людное, теперь полупустынное.
Постепенно я привыкала к работе, к людям и распорядку. Относились ко мне вполне доброжелательно, но все общение ограничивалось делами. Казалось, то, что я жена политического ссыльного, не имело значения. А для меня уже открылось, что половина редакции состоит из высланных, но не по приговору «органов», а по осуждению парторганизаций. Это были «грешники», проштрафившиеся против партийной этики или против партийного начальства. Товарищи-«штрафники» отправлялись волею ВКП(б) в глухие, забытые места, на более низкие должности и, вероятно, меньшую зарплату. Об их «грехах» не говорилось, но некоторые были очевидны. Первым в этом штрафном батальоне был главный редактор Шилкин (жаль, что забыла имена товарищей по работе, в памяти сохранились одни фамилии). Шилкин был выдвиженцем из орехово-зуевских рабочих, стал редактором районной газеты, сделался пьяницей, настоящим алкоголиком. Он страдал запоями и выбывал из строя регулярно недели на две. Однако он был хороший человек, не казенного отлива, мог выслушать и понять, не был демагогом. Второй — Емельянов, способный литератор, очеркист, тоже отправленный на периферию, но «грехи» его не были очевидны, возможно, имели место проступки не бытового, а идеологического характера.
Газета росла, круг ее забот расширился, требовались сотрудники. На место заместителя «главного» прибыл еще один «штрафник» — Клевенский, барственный красавец лет под пятьдесят, с молодой женой и маленькой дочерью. Этот был неуемный бабник. Вероятно, его следовало лечить, а не высылать из столицы. Образованный, с быстрым и легким пером, он мог бы блистать, если бы не его порок: не мог пропустить ни одной юбки. Однажды из-за него чуть не разбилась наша пожилая уборщица. Она влезла на стул, поставив его на стол, — чтобы ввинтить лампочку. Клевенский не мог пропустить такой случай и пустил в ход руки. Женщина дернулась, стул зашатался. Хорошо, что на ее крик прибежал кто-то из сотрудников. Был еще один приезжий — скользкий тип, ябеда по призванию, доносивший Возняку обо всем и на всех (он был сыном высланного).
Местные кадры прослаивали и укрепляли этот не очень надежный коллектив, хотя не блистали способностями и были менее образованны. Зато чувство патриотизма было в них сильнее, и они старались, чтобы газета была не хуже других. Особое место принадлежало Возняку — он был, как я думаю, главным деятелем комнадзора. Редакция вскоре перебралась на новое место — в особняк, ближе к «историческому» концу города, а значит, ближе к нашему дому.
«Прикаспийская правда» была такой же, как сотни областных «правд»: отражала достижения, отмечала отдельные недостатки и поддерживала «генеральную линию» партии. Вероятно, кто-нибудь ее читал, но больше употребляли на хозяйственные нужды. Подписывались, по необходимости, учреждения и «начальники». В киосках же она залеживалась.
Вскоре мне довелось поближе познакомиться с «главным». До тех пор я лишь видела его проходящим через помещение редакции в свой кабинет. Небольшой, худой, что называется «щуплый», с припухшим лицом, всегда в одном и том же поношенном пальто, в серой кепке. Ему нажаловался на меня Возняк. Я не хотела писать «сельский» очерк, вероятно о колхозе, — почему-то Емельянов не мог этого сделать. Я от очерка решительно отказалась: одно дело работать в редакции на полутехнической работе, другое — писать заведомую неправду. Известно, что все очерки о селе служили восхвалению коллективизации, а в этой области — еще и оседлости казахов-скотоводов. Этого делать я не могла — не потому, что у меня была продуманная принципиальная позиция, а просто я не умела и не хотела врать (это не значит, что я никогда вообще не врала, это случалось, вероятно, но рисовать «развесистую клюкву» я не соглашалась).
С ехидством в голосе Возняк сообщил, что меня вызывает «главный». Ясно, что Возняк подставлял меня. Когда я шла к Шилкину, то ждала идеологической проработки — стиль и характер подобного был мне уже известен по воронежской «чистке». Я представила, как «главный» прикажет мне, а я откажусь, и меня уволят. Но Шилкин был неожиданно прост и участлив, не домогался узнать причины отказа, не уговаривал писать очерк, а предложил выбрать, о чем хотела бы писать, в чем «реализовать способности» (о способностях все же ему сказали). Я ответила, что предпочитаю темы городской жизни и культуры.
А какая культура была тогда в Уральске? Город жил грязно и скучно. Был кинотеатр, был городской сад с хилой растительностью, с клумбами, заросшими лопухами, с деревянным летним театром и раковиной для музыкантов. Был еще клуб одного предприятия, где изредка выступала местная самодеятельность, и бедная городская библиотека. Полноценным явлением культуры мог считаться книжный магазин — в него поступало много хороших книг, но они не раскупались местным населением. Сотрудники редакции получали так называемые книжные талоны, которые можно было отоваривать, пополняя личные библиотеки. Были еще редкие, очень редкие гастроли какого-нибудь захудалого театра.