Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Странствия Франца Штернбальда

Тик Людвиг

Шрифт:

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

КНИГА ПЕРВАЯ

Глава первая

В одной старинной книге, находящейся в моем собрании, я всегда с особенным удовольствием перечитываю следующие строки:

О юность! Ты — сладостная весенняя страна, лежащая в лучах солнца на пороге жизни, повсюду кругом цветы и свежая лесная зелень, они как бы подмигивают тебе нежными глазками, радостно приветствуют тебя веселыми голосами! Ты — рай, в него же вступает всякий из потомков Адама и всякий его теряет.

Райские кущи, полные цветения, звучащие мелодиями! Томление веет и играет в сладостных рощах юности. Золотое прошлое, чудесное будущее: оно манит словно бы соловьиными голосами сирен; луна мерцает на дороге, нежные ароматы поднимаются из долины, серебряный родник бежит с горы. О юноша, в твоей душе поднимается утренняя заря, в лучах и волшебном блеске облаков: затем приходит день, и без следа испаряется тайное томление; улетают все ангелы любви, и ты остаешься наедине с собой. Неужли все, к чему ты так страстно простирал руки, было лишь миражом и игрой теней?

Что это: розы-недотроги Или персты за облаками? Кто машет в небесах руками, Когда в раздумье ты среди дороги? Певчие ветры не стихают, Цветы звучат и благоухают; Ласково зеленый дол запел: «Не бойся, будь смел!» Ты видишь, как луна бледнеет, Как жарко небо пламенеет, Охвачено зарей крылатой, Как сыплется то серебро, то злато? Золотые тянутся тенёта, Это Счастье с Любовью выходят на лов; Нежная, сладостная охота! Опутают мигом, и ты готов. Что счастье делает со мною? Приманка — песнь твоя, соловей? Попробуй обаянье развей, Когда спелёнут я луною. Как боязно мне при этих угрозах! У войск блаженства быть мне в плену. Уходит жизнь, расточаясь в грезах; Любовь и счастье ведут войну. С блаженством нет сладу; Почуяв усладу, Волнуется грудь; И этою сладкой Мучительной схваткой Вот-вот пресечется жизненный путь. Так радостей стая, На землю слетая, В голубизне, Толчется, теснится, И вся вереница Упорно стремится навстречу мне. Потоков свеченье, Цветов излученье, Их ласковый взгляд, Кивки и поклоны, Все их полутоны Мне в жизни как будто счастье сулят. Зелено-золотою тропкой Дитя идет походкой робкой, А сердце бьется и дрожит, А время быстрое бежит. Уже конец положен пенью Густою сумрачною тенью; Померк зеленый пламень леса, На бывших цветах седая завеса. Где прежде сиял дружелюбный цвет, Там теперь плодам наливным счету нет; Соловей в лесах прячет песню свою; Эхо бродит в хмуром, немом краю. «Где ты, заря моя дорогая? — Дитя чаровницу с плачем зовет. — Ты же меня ловила, пугая; Теперь не мила мне доля другая, И не боюсь я твоих тенет. Перед тобой благоговею; Недаром был твой пламень жгуч; Я жизнью жертвую моею, Лишь возвратись, небесный луч!» В небесах вершится торжество Над лицом заплаканным его; Успел ручей рекой разлиться, И птицам время удалиться. «Ах, как мне взлететь в томленье смертельном! Желанное умчалось вдаль; Заря и звуки, наверное, в запредельном, Со мною разве что моя печаль». Поет соловей в далекой дали: «Мы призраком жизни тебя влекли, Томишься по нас, нас тщетно зовешь. И воображаешь, будто живешь».

Эту старинную песню с ее детски наивным слогом я избрал вступлением к третьей книге моего повествования. Неизвестный автор оплакивает в ней свою давно прошедшую юность, и воспоминания развертываются перед ним в звуках и образах, которые не оставят равнодушным ни меня, ни любого, кто прочтет эти строки. — Как много времени протекло с тех пор! Как знать, быть может, много спустя некто неведомый мне откроет эту книгу и его также тронут слова песни. Не значит ли это, любезный читатель, что существует вечная юность? Пока ты вспоминаешь о прошлом, оно живет в настоящем: предвкушение грядущего обращает будущее в настоящее; изменение природы вокруг тебя — лишь кажущееся; подобно летучим облакам действительность скрывает внутреннее солнце. Солнечные лучи чередуются с тенью; в постоянном обновлении не существует старости.

И потому я продолжаю свой рассказ. Верни своей душе времена былого и уверуй в то, что духи великих художников, живших тогда, окружают и знают тебя, как верую в это я. Тогда ты найдешь удовольствие в образах, которые я тебе представляю.

Теперь путь Франца Штернбальда и его друга Рудольфа Флорестана лежал через Эльзас. Было то время года, когда весна спит в древесных почках, а птицы на голых ветвях стараются ее пробудить. Солнце бедно и словно бы робко светило на теплую, курящуюся испарениями землю, которая рождала в своем лоне первую весеннюю траву. Штернбальд вспоминал то время, когда в первый раз покинул своих приемных родителей, чтобы поступить в учение к Альбрехту Дюреру в Нюрнберге, и по такой же погоде покинул свое мирное селение 1*. Они шли по прекрасной местности, а Рудольф рассказывал веселые истории. Позади них остался Страсбург, величественный собор еще не скрылся из глаз; в ближайшем городе друзья собирались дождаться одного человека, который как раз возвращался из Италии.

В Страсбурге Франц написал Себастьяну следующее письмо:

«Сейчас, мой милый Себастьян, мне очень хорошо, и ты порадуешься за меня. Моя душа с равной любовью охватывает далекое и близкое, настоящее и прошедшее, и все впечатления я заботливо поверяю своему искусству. Зачем мучить себя, если в конце концов я убеждаюсь, что всякий может сделать не более того, что в его силах? Жизнь и так коротка, зачем же еще сокращать ее тоской и опасениями? Каждый художник должен развиваться свободно, без насилия и внешнего принуждения, как благородное дерево со всеми своими ветвями и сучьями; оно само собой стремится к облакам и ему ничего не надо делать для того, чтобы произрастало благородное растение, будь то дуб, бук или кипарис, миртовый или розовый куст, смотря по тому, каково было семя, из которого изначально пробился первый росток. Так и каждая пташка исполняет свою песню. Правда, бывает и среди птиц, что одна подражает другой, и кто-то выходит вперед других, однако им не свойственно сбиваться с пути так, как это слишком часто бывает с человеком.

И потому я решил положиться на время и на самого себя. Ежели мне суждено стать художником, ежели способен я стать им, наверняка и стану; мой друг Рудольф не перестает смеяться над моей нерешительностью и робостью, которые мало-помалу проходят. В чистой душе отражаются и оставляют след все впечатления, и даже то, чего не сохраняет память, втайне питает художнический дух и не пропадает даром. Это утешает меня и сдерживает тоску, которая раньше слишком часто овладевала мною.

Каким-то прямо-таки чудодейственным образом, уж не знаю, дар ли это небес или колдовство, — фантазию мою всецело занимает тот ангельский образ, о котором я так часто тебе говорил. Как не подивиться! Фигура, взгляды, очертания губ, все это стоит передо мной отчетливо, и в то же время неопределенно, ибо тут же превращается в смутное мимолетное видение, которое я тщусь удержать, страстно раскрываю объятья чувств и воспоминаний, чтобы заключить его в них во всей его подлинности и реальности, обратить его в свое достояние. Так бывает со мною часто и в тех случаях, когда я хочу до глубины души проникнуться красотой какого-нибудь пейзажа или величием какой-нибудь мысли, или верой в бога. То, к чему я стремлюсь, приходит и уходит; то сумерки, то лунное мерцание, и лишь на мгновения — белый день. Дух в вечной работе, в неуемном стремлении вырваться, порвать цепи, которыми телесная оболочка пригнетает его к земле.

О мой Себастьян! Как мне хорошо и как приятно ощущать в себе брожение жизненной силы и радость юности! Прекрасно то, что возвестили мне берега Рейна, горы и удивительные излучины реки. О большом соборе я расскажу тебе в другой раз, сейчас я слишком им переполнен.

В Страсбурге я написал «Святое семейство» для одного богача. Впервые в жизни я всякий час был уверен в своих силах и чувствовал вдохновение и вместе спокойствие. В образе мадонны я пытался представить ту, что озаряет мою душу, духовный свет, в лучах которого я вижу самого себя и все, что есть во мне, — сладостное отражение его украшает все и все заставляет сверкать. Во время работы во мне беспрестанно происходила та же борьба между отчетливостью и неопределенностью, и я думаю, только поэтому картина и удалась мне. Фигуры, которые видим вы воочию, именно поэтому входят в наше воображение слишком приземленными и реальными, у них слишком много отличительных признаков и потому они представляются нам чересчур телесными. Если же, напротив, исходишь из собственной фантазии, то образы обычно остаются воздушными и всеобщими, не теряя свое смутной отдаленности 2*. Как знать, быть может, эта моя возлюбленная (ибо почему бы мне не назвать ее так) и есть идеал, к какому стремились великие художники и о значении которого в искусстве так много говорят. Могу, пожалуй, утверждать, что это точно так и есть и что эта отдаленность от нее, это стремление моего духа вспомнить ее и духовно овладеть ею и вдохновляло меня, когда я писал картину. Потому-то я так неохотно расстался с этой картиной, и с тех пор моя фантазия стала еще более неопределенной; ибо порой перед моими глазами встает лишь написанная мною мадонна, и тогда я думаю, что именно так должна выглядеть незнакомка. Если я когда-нибудь найду ее, не будет ли это концом моего таланта? Нет, не хочу так думать.

Я хочу проникнуть в область искусства как смелый завоеватель; если я чувствую восторг перед всем благородным и прекрасным, значит все это — мое, все это принадлежит мне, я вправе распоряжаться там всем по своему разумению и чувствовать себя своим.

Не говори, что я возгордился, Себастьян, это было бы несправедливо. Я останусь, каким был всегда. Да ниспошлет тебе небо здоровье».

Через несколько дней леса, луга и горы зазеленели, зацвели фруктовые деревья, впервые повеяло настоящей весной, сияло солнце, и весела была природа. Штернбальд и Рудольф пришли в восторг, взглянув с холма на буйную роскошь цветения. Сердце ширилось у них в груди, они словно бы вновь народились на свет, точно магнетической силой влекла их любовь к небу и земле.

— О друг мой, — воскликнул Штернбальд, — как восхитительно вдруг расцвела весна! Точно мелодическое пение, точно зазвучали тронутые пальцами струны арф, поднимаются эти цветы, эти листья навстречу ласке теплого воздуха. Зима прошла, как затмение, скрывавшее от природы солнечное око. Смотри — кругом всходы, ростки, цветы, самый крохотный цветок, самая неприметная травка спешит и рвется к небу; птицы наперебой поют, ликуют, и весь божий мир в веселом и нетерпеливом движении, а мы сидим здесь как двое детей и чувствуем себя ближе всех к великому сердцу матери-природы.

Рудольф взял свою флейту и заиграл веселую песенку. Она радостно полетела по склону горы, и агнцы в долине стали танцевать.

— Жаль, только, что весна проходит так скоро! — сказал Рудольф. — Сама природа не может долее выдерживать радостный утренний подъем.

— И жаль, что нам не дано, — подхватил Штернбальд, — впитать в себя ее полноту, всемогущество ее очарования и сохранять эти сокровища в своем сознании. Мне ничего не надо, только бы я мог в звуках и мелодиях передать другим людям свои чувства; сочинять под музыку весенних дуновений и петь самые возвышенные песни, какие изливал доселе человеческий дух. Всякий раз, я чувствую, музыка возвышает душу, и ликующие звуки, подобно ангелам, с небесной невинностью гонят прочь земные вожделения и желания. Если мы верим, что в чистилище душа очищается муками, то музыка, напротив того, — это преддверие рая, где душу очищает мучительное наслаждение.

Поделиться с друзьями: