Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Странствия Франца Штернбальда

Тик Людвиг

Шрифт:

Сказав все это, мать удалилась вместе со своею дочерью, и Штернбальд остался в саду один. В раздумье он бродил по саду и только сейчас постигал всю полноту своего счастья, теплый воздух окружал его, подобно дружественной стихии, каждый цветок был мил его сердцу, которое ширилось у него в груди, чтобы вместить обращенный к нему ласковый привет всей природы и ответить на него.

— Я вернулся в детство! — воскликнул он, — я снова владею всем тем, что было когда-то моим, и больше уж этого не потеряю. В детстве мы ближе к вечному и ко всему невидимому, тогда мы еще не сознаем разницы между преходящим и непреходящим, все окружающее — в согласии с нами, во всем мы находим самих себя и ощущаем магическую связь между тем, что рядом, и всем мирозданием. Но время идет, наш рассудок развивается, и всё вокруг исчезает, и остается лишь наше одинокое «я» в опустевшем мире, вера и дружественные образы покидают нас. Но сейчас я чувствую, как родники жизни вновь журчат вокруг, сомнения больше не терзают меня, и радостное «сегодня» лукаво играет кругом. О вы, очаровательные цветы, которые сам же я посадил и выходил, теперь я понимаю, как много вы значите для меня; о ты, шелест ветра в листве, вы, деревья и голубые вершины гор, ты, далекое детство, все знакомое и незнакомое, я был отнят у вас, но теперь снова навеки возвращен. Весь мир в сладострастном трепете и движении, тоны сливаются в благозвучии, и что бы ни творилось в многоцветье растений, среди невинных людей, в реках и морях — все представляется мне ребяческой игрой, и солнце и звезды понимают мое сердце и мои желания.

Он покинул сад и стал бродить среди развалин давно ушедшего мира, окружавших город, потом направился в близлежащий лес, и там ему повстречался Камилло. Вскоре между ними завязался разговор об искусстве, и сегодня старик был особенно словоохотлив, так что Франц получил от него кое-какие сведения о художниках, которых Камилло знавал в юности, и об их творениях. Например, он рассказал ему о Пьетро Перуджино и Джорджоне {62} , благородство которого превозносил до небес, а также о Леонардо да Винчи, блистательном муже из Тосканы.

62

Джорджоне (ок. 1477—1510) — венецианский художник, учитель Тициана.

— Не иначе как милость господня избирает ту или другую местность для того, чтобы там проявиться с особенной очевидностью, — говорил он, — так проявилась она во Флоренции, излив на этот город щедрые потоки истинно творческого духа и любви к прекрасному. Подобно тому, как на земле перемежаются плодородие и скудость, богатство и нужда, то же самое происходит и в области невидимого, более того, одно рождает другое и, в свою очередь, порождается им, так что просветленный глаз должен бы, точно в зеркале, видеть в кустах и деревьях отражение людей, живущих в тех местах, а в людях провидеть и постигать силы природы, ибо ничто не может вырваться из великой взаимосвязи и жить само по себе, отдельно, отстраненно от других.

— Мысль, которую вы высказали, удивительна, — молвил Франц.

— А между тем она должна быть не чужда художнику, если он верит в свое искусство, — возразил Камилло, — ибо все зарождается, дает ростки и расцветает, повинуясь одному и тому же вечному закону, корни всего временного — в вечности, и вечность расцветает во времени в обличье искусства, и потому-то и называют искусство божественным, что исходит оно от бога и что бог является его средоточием. Вы думаете, что это краски, которыми написана картина, или рисунок делают ее бессмертной несмотря на все разрушения?

Они расстались, ибо Камилло хотел посидеть в какой-нибудь беседке, а Штернбальд возвращался в город. Медленно идя в прохладной тени дерев, он не мог удержаться и произнес вслух:

— О любовь! Кто может понять это слово? Ты открываешь нам вечность, ты — ключ от бездны, через тебя находим мы самих себя и бога, если ты пробуждаешься в сердце, это значит, что пришла вечная весна, или, вернее, что мы ее почувствовали, потому что на самом деле она пребывает в мире вечно.

Вечером он снова был у Марии и ее матери, там собралась веселая компания, состоявшая из нескольких супружеских пар с детьми. Дети окружили Штернбальда, втянув его в свои шалости и игры, а старшие по очереди рассказывали истории о прошлых временах. Зрелище весело танцующих и скачущих детей было восхитительно, и Штернбальд любовался им, словно охваченный молитвенным преклонением; собственное детство во всем многообразии сценок и происшествий вернулось и его память, и ему доставляло живительное наслаждение озирать свой жизненный путь от самого начала до настоящей минуты, когда его возлюбленная — прекраснейшая цель его бытия — была рядом и во плоти. До глубины души пронизывало его все прекрасное, и он чувствовал себя в гармоническом согласии с самим собой и миром, — в каждой его мысли переливались радость и счастье, везде виделись ему яркие краски. Мать Марии — ее звали Антония — подсела к нему и, пока дети продолжали свои игры, стала рассказывать, как она еще в юности вместе с родителями покинула свою родную Германию, как часто гложет ее тайная тоска по тем местам, которые видела она лишь в детстве, она считает Германию родиной всего удивительного и необычного и часто в глубине души страшится вновь узреть те леса и поля, куда знакомые голоса призывают ее.

— А я и не знал, что вы немка, — сказал Штернбальд.

— Да, я оттуда родом, — сказала мать Марии, — и я просто передать вам не могу, насколько чужой чувствую я себя здесь; все здесь, конечно, очень красиво, и все же это не родные нивы, и люди здешние не такие честные, преданные, они не созданы для мирной семейной жизни, им недостает некоего тихого спокойствия, которое я ценю превыше всего на свете. И только удивительная игра судеб, увы, забросила меня сюда, но об этом я расскажу вам как-нибудь в другой раз.

Беседа их была прервана детьми, которые подбежали к ним и забросали вопросами и просьбами поиграть с ними. Каких только игр они не затевали, и больше всего осаждали Марию, которая лучше всех умела заниматься с детьми и которую они все любили. Один мальчик — тот, у которого личико было самое смышленое, попросил Марию вновь рассказать им удивительную историю, которую они уже не раз слышали, но с каждым разом она нравится им все больше. Игры тут же прекратились, и все дети расположились на земле, приготовившись внимательно слушать, они усадили рядом и придерживали собачонок, как будто и те должны были внимательно слушать, и Мария, вопросительно а с сомнением поглядев на Франца, начала.

Жил-был старый крестьянин, вместе с женой они вели смиренную и богобоязненную жизнь в тихом уединенном селении. У них был только один ребенок, маленькая девочка, которую они воспитывали в духе кротости и благочестия, и ей как раз сравнялось шесть лет.

Письмо молодого немецкого художника другу из Рима в Нюрнберг {63}

Дорогой мой друг и собрат!

Знаю, что слишком давно уже не писал тебе, хотя часто думал о тебе с нежной любовью; ибо бывают в нашей жизни времена, когда мысли наши летят на крыльях, а все внешнее происходит слишком медленно, когда душа истощает себя в представлениях фантазии, и именно оттого мы обречены на бездействие. Такую пору пережил я, и теперь, когда я внутренне снова несколько успокоился, немедля берусь за перо, чтобы рассказать тебе, мой любимый Себастьян, дражайший друг моей юности, что я перечувствовал и что произошло со мной.

63

Это небольшое произведение было опубликовано в книге В. Г. Вакенродера «Сердечные излияния отшельника — любителя искусств», изданной при участии Людвига Тика. Согласно послесловию к первой части романа «Странствия Франца Штернбальда» оно было написано самим Тиком; в издание «Фантазий об искусстве» 1814 г., куда вошли исключительно работы Вакенродера, эта работа все же вошла. Ее можно считать общим достоянием Вакенродера и Тика, и она, совершенно очевидно, отражает те настроения, которые повели к созданию романа. Противостояние католицизма и протестантизма было актуальным и для Германии рубежа XVIII—XIX вв., в это время оно еще обострилось по целому ряду причин; в романе, действие которого происходит в годы Реформации, тема противостояния вероисповеданий не могла быть незатронутой, хотя роман и не был историческим в позднейшем, привычном смысле слова. Поэтому среди всех искушений, которые ждали в Риме молодого художника из окружения Дюрера, Тиком вполне могло быть предусмотрено и «искушение» его со стороны религии, понятой, в духе романтизма, эстетически, или даже вернее — музыкально-эстетически: чудо обращается к нему средствами искусства, в совокупном действии разных искусств.

Должен ли я, изливаясь в бессвязных восторгах, подробно описать тебе, какова обетованная земля Италия? Здесь все слова будут тщетны, ибо как смогу я, не умея пользоваться языком, достойно изобразить тебе небо, широкие райские просторы, над которыми, играя, пролетает освежающий ветерок? Я ведь и в собственном своем ремесле едва нахожу краски и линии, могущие передать на полотне то, что вижу и чем захвачена моя душа.

Но как ни изумительно здесь все на небе и на земле, их все-таки легче представить себе с чужих слов, чем то, что скажу тебе об искусстве. Вы там, в Германии, прилежно пишете свои произведения, ты, милый Себастьян, и наш дражайший учитель Альбрехт Дюрер; но если бы вы внезапно перенеслись сюда, то, право же, вы были бы подобны двум умершим, которые никак не могут прийти в себя, очутившись на небе. Мысленно вижу нашего искусного мастера Альбрехта, который сидит на своем табурете и с детским трогательным усердием что-то вырезает из кусочка дерева, то и дело останавливаясь, чтобы поразмыслить над идеей и ее выполнением, и разглядывая начатую работу; вижу просторную горницу с деревянными стенами и тебя, с неутомимым прилежанием трудящегося над копией, вижу, как входят и выходят младшие ученики, а старый мастер время от времени роняет то мудрое, то шутливое словцо; вижу нашу хозяйку и велеречивого Виллибальда Пиркхаймера, который рассматривает картины и рисунки и заводит оживленный спор с Альбрехтом. И когда я представляю себе все это, то не могу понять, как я попал сюда, и мне делается чудно, как подумаю, до чего здесь все по-другому.

Помнишь ли ты еще то время, когда нас только отдали в учение к нашему мастеру и мы даже не знали, что из красок, которые мы растираем, выйдет человеческое лицо или дерево? С каким удивлением смотрели мы потом на мастера Альбрехта, который так хорошо умел находить всему этому применение и без тени сомнения творил свои величайшие вещи. Часто, выходя из мастерской, чтобы купить хлеба или вина, я бы как во сне и порой, глядя на других, не причастных к искусству людей, спрашивал себя, уж не волшебник ли он, что по его воле неживое подчиняется ему и становится как бы живым.

Но что сказал бы или почувствовал я, если бы моим детским глазам предстали просветленные лики с картин Рафаэля? Если бы дано мне было их понять, то я наверняка упал бы на колени и вся моя юная душа изошла бы в благоговении, слезах и восторге; ибо у нашего великого Дюрера можно еще увидеть земное, понять, какими путями искусный и умелый человек пришел к этим лицам и к этим идеям; а если пристально вперить глаза в картину, то мы даже как бы можем согнать с нее раскрашенные фигуры и открыть под ними обыкновенную голую доску, — но у этого мастера, мой дорогой, все сделано так удивительно, что ты совершенно забываешь про краски и искусство живописи и только испытываешь сердечное смирение перед небесными и в то же время такими задушевно человечными образами, и любишь их горячей любовью, и отдаешь им свою душу и сердце. Не думай, что это юношеское преувеличение; ты не можешь себе этого представить и понять, пока сам не приедешь и не увидишь.

Поделиться с друзьями: