Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Страсть тайная. Тютчев
Шрифт:

«Нет, нет, — подумал Полонский, — сейчас объяснение невозможно».

Что, в самом деле, он готов предложить этой девушке, чем сможет подкрепить свои слова о том, что был бы счастлив помочь определить цель её жизни! А какая она, собственная цель его жизни! Стать известным на всю Россию? Так его стихи уже и сейчас читает молодёжь, его романсы распевает Россия. Но вот он, уже сорокачетырёхлетний человек, так и не свивший до сих пор прочного гнезда, должен начинать свою жизнь как бы заново.

«Надо подождать, надо всё обдумать и взвесить...» — решил Полонский.

Пролетели десять дней — сладостных и одновременно мучительных.

Полонский начал в Овстуге свою новую драматическую поэму «Разлад». Начал как поэтический отклик на недавнее январское восстание в Варшаве. Но главная мысль, которая занимала его, была любовь. Любовь молодой польки и русского офицера.

А как бы он хотел, чтобы объяснились в любви не люди, которых он создал силою своего поэтического воображения, а он и та, без которой, как ему казалось, он не мог теперь жить!

Уже в Петербурге, навещая Тютчевых, Яков Петрович старался остаться наедине с Мари, читал ей новые стихи, рисовал узоры для вышивания — и вздыхал...

В самые первые дни нового, 1864 года он подарил Мари картину. Написал он её по этюдам, сделанным ещё в Швейцарии. Мари тоже преподнесла ему подарок — связанный ею красивый кошелёк.

Казалось, всё шло к тому, чтобы наконец-то объясниться.

Впрочем, Яков Петрович пусть не прямо, но уже не раз высказывал свои чувства, намекая на возможную близость. Но Мария Фёдоровна не поддерживала этих разговоров, хотя по-прежнему дружески и с сочувствием относилась к нему. И Полонский терялся.

4

Точно что-то оборвалось, сжалось внутри — так ощутила Мари возвращение из Овстуга в Петербург. А когда наступила зима, совсем уж стало невмоготу. И не понять, то ли вправду лихорадит и не хочется высовывать носа на мороз, то ли всему виной дурное настроение.

А Петербург полон всяческих новостей — балы у знакомых, приёмы, без которых, казалось, не обойтись ни одному человеку их круга. Изредка заходит сестра Анна — уставшая от дворцовой жизни, саркастически-едкая. Дарья защищается от надоевших дворцовых ритуалов наружным равнодушием. Но так или иначе — высмеиваешь ли ты ту жизнь, которая вокруг тебя, или стараешься делать вид, что она тебя не раздражает, а вращаться в ней надо. Обязывает положение фрейлин императорского двора.

Отец ловит каждое слово, брошенное Анной, вставляет свои умные, колкие замечания. Но видно, что быть в курсе всего происходящего в коридорах, гостиных и даже на мансардах императорского дворца — его необходимость. Кажется, лиши его этой возможности знать, и он будет считать себя ущемлённым, обокраденным. Что это — стремление всегда узнавать обо всём первым, чтобы кому-то потом передать, или желание изучить, познать тайные пружины тех, кто вершит судьбы России?

У Мари одно преимущество перед сёстрами и отцом: ей не надо притворяться, а просто взять и раз и навсегда исключить себя из коловращений высшего света. Но оказывается, не всегда и это легко. Вот традиционная обедня во дворцовой церкви. Приглашена и она, как дочь Тютчева. Стояла на молитве вся будто ледяная и от сквозняка, гулявшего в храме, и от сознания того, что она — та же мелкая песчинка в водовороте жизни. Хочешь ты или не хочешь, а изволь поступать, как другие.

Всё Рождество и все новогодние дни — сплошные визиты: то вынуждены выезжать к кому-то целой семьёй, то — гости к ним. Притворилась простуженной и тем избавилась от неприятных выездов и выходов к столу.

Но бывают гости, которым несказанно рада.

В середине зимы Тютчевых навестил Тургенев. Иван Сергеевич — широкоплечий, розовощёкий с мороза, с седой гривой волос — вошёл в гостиную по-домашнему приветливый, удивительно близкий.

Как давно он не был в северной русской столице! Предыдущая зима во Франции, потом лето в Спасском. И вот снова близкая ему семья, с которой он дружен почти десять лет. Ну, а если прибавить сюда встречу на пароходе с первой женой Фёдора Ивановича — Элеонорой Фёдоровной и её тремя дочерьми-малютками, знакомство можно счесть ещё более давним.

Потому с такой радостью в морозный январский день 1864 года Иван Сергеевич приехал в знакомый дом на Невском проспекте.

Они сидели в креслах у камина все четверо — гость, Тютчев, Эрнестина Фёдоровна и Мари.

Мари не сводила глаз с крупной красивой головы Ивана Сергеевича. Какие они были разные — её отец и Тургенев! Отцу уже перевалило за шестьдесят, но вся его фигура — сухощавая, маленькая — не носила ни малейшего признака солидности и дородности. Наоборот, Иван Сергеевич, на целых пятнадцать лет моложе Фёдора Ивановича, ставший белым как лунь, наверное, в неполные сорок, выглядел очень представительно, что называется, импозантно. И речь его была под стать этим качествам — неторопливая, исполненная достоинства, без грана той язвительной остроты, которой почти всегда приправлял свои высказывания Фёдор Иванович.

Говорили оживлённо, обменивались последними петербургскими и московскими новостями.

Ну, как живётся, как дышится здесь, на родине, после многих ожидавшихся перемен? — угадывался вопрос почти в каждом слове гостя.

Давно ли Фёдор Иванович беспокоился о судьбе опального Тургенева, высланного Николаем Первым в Спасское-Лутовиново! Хотелось верить, что с воцарением Александра Второго, взявшегося за проведение реформ, и прежде всего за освобождение крестьян от крепостной зависимости, в стране станет вольготнее дышать. Ждали: вот-вот снимут с литературы строгий намордник, привлекут к делам цензуры внутренней не мухановых, адлербергов и тимашёвых, тупых охранителей престола, а писателей, понимающих значение художественного слова. Было такое: через три года после того, как Александр сменил на троне своего отца, Николая Первого, министр народного просвещения Ковалевский просил назначить в высший цензурный комитет литераторов, назвав в числе их Тютчева и Тургенева. Но надо было слышать, как рассвирепел император: «Что твои литераторы? Ни на одного из них нельзя положиться».

И вот одна из последних новостей, о которой с возмущением рассказывает Тютчев Тургеневу. Не далее как в прошлом году комитет цензуры иностранной вместе с другими цензурными учреждениями, входившими в министерство просвещения, вдруг монаршей волей передали министерству внутренних дел.

— И знаете, чем объясняют такую метаморфозу? — Тютчев выдерживает паузу. — Министерство народного просвещения обязано, дескать, покровительствовать литературе, заботиться о преуспеянии оной и, вследствие этого, может не заметить её ошибок и уклонений. А с министерством внутренних дел всё проще: его глаза и уши — полиция. Замечены неблагонамеренные устремления хотя бы в части общества — литераторов к ответу. Остроумно?

Тургенев покачал красивой головой:

— И смешно и горько. А всё-таки литераторскую мысль нельзя посадить на цепь.

— Мысль нельзя, — согласился Тютчев. — Зато с теми, кто хотя бы способствует проведению её в печать, можно распорядиться любым способом. Да вот случай. Надеюсь, вам известна книжка «Роберт Оуэн, основатель социализма в Англии»?.. Совершенно верно, в Европе её можно купить на каждом углу. Не боятся её тамошние правительства, потому как она — лишь отражение того, что уже произошло в самой действительности. Ну и Полонский, наш добрейший Яков Петрович, полистал её и разрешил к переводу. Что тогда началось! Книжка-то сама ещё не вышла, не только отпечатать — перевести не успели, а на моё имя требования: выдать на расправу младшего цензора Полонского! Сколько же стоило нервов, чтобы прекратить дело... И заметьте: им нужно было не доказательств моих, что книга в самом деле безобидная, а проявления мною административного рвения. Что же в итоге? Объявил Якову Петровичу выговор и оповестил начальство: крамолу пресёк... На хитрость пошёл: дескать, я, как и вы, чуть что — не дремлю, всегда на часах...

Тургенев знал, как нелегко приходилось Тютчеву лавировать между рогатками правительственного произвола, взывать к развитию в стране «разумно-честной печати». Почти каждая попытка издать в России книгу, которая свободно ходила на Западе, приводила к тяжёлым объяснениям с начальством.

— И меня же обвиняют при этом в антипатриотических действиях! Каково мне это слышать, если я пекусь о том, чтобы всё передовое, всё ценное, рождённое великими умами за границей, стало достоянием русского общества? — произнёс Фёдор Иванович.

Поделиться с друзьями: