Страсть тайная. Тютчев
Шрифт:
Полонский стал читать «Разлад», который начал в Овстуге. Едва чтение закончилось, наперебой посыпались оценки. Тютчев предрёк драме большое будущее, Тургенев же сдержанно оценил сочинение. Яков Петрович, честно говоря, на этот раз не стал защищать своё произведение. Он казался рассеянным, отводил взгляд от друзей и только старался встретиться глазами с Мари.
5
Через несколько дней Полонский написал Марии Фёдоровне письмо, в котором просил её стать его женой. Она ему отказала. Полонский этого не ожидал и отослал ей горькое, а Эрнестине Фёдоровне грустное письмо, как записала об этом в своём дневнике сама Мари. Она не объяснила причину отказа, но по её записям мы можем судить, что и предложение, и отказ Полонскому её расстроили. Видимо, она чувствовала, что невольно обидела доброго и хорошего человека, хотя по-иному не могла поступить.
Скоро мы увидим, что произойдёт с Мари, когда она полюбит по-настоящему. А в те дни настроение её совсем упало, она ощущала в себе нравственную пустоту, которую не ведала, чем заполнить.
«Скука страшная, — доверяла она своё состояние дневнику. — Вообще я гасну и не знаю, как оживиться. Говорить больше не умею...»
Как мы узнаем в дальнейшем, были и иные причины для глубоких душевных расстройств. И не только у Мари — тяжело, беспокойно на душе было у Эрнестины Фёдоровны. В таком состоянии мать и дочь в мае 1864 года уехали в Швейцарию.
В Женеве, где они остановились, Мари жила, как всегда, деятельными, общими заботами с матерью: вместе смотрели квартиры, которые собирались нанять, выбирали по рекомендациям знакомых прислугу и повара. И постоянно она беспокоилась о братьях — Диме, который вдали от них сдавал экзамены в Киевском университете, и о Ванюше, занимавшемся в Петербурге, в училище правоведения. И с нетерпением ждала, когда отец выедет из России и присоединится к ним, как он и обещал перед их отъездом.
В середине августа от отца пришло письмо. Однако Эрнестина Фёдоровна, вопреки принятому, не прочитала его дочери, а спрятала в свою шкатулку.
— Какая-нибудь дурная весть? — встрепенулась Мари. — Или папа решил не приезжать?
— Он сообщает, что выедет к нам в течение недели, — сухо ответила Эрнестина Фёдоровна.
— Мама, вы что-то скрываете от меня, а я ведь всё должна знать о, папа! — попробовала настоять Мари. Но Эрнестина Фёдоровна встала из-за стола и предложила:
— Тебе надо погулять. Собирайся, и пойдём к озеру. В последние дни ты очень бледна...
«Таинственное письмо, — определила Мари про себя это послание отца, — И мама решительно не хочет сообщить о его содержании. Но о каждом шаге папа, обо всех его делах я непременно должна знать!»
Пожалуй, как никто в семье, Мари тонко чувствовала и понимала всё, что выходило из-под отцовского пера. Она верила такому умному и образованному человеку, как Тургенев, когда он утверждал, что стихам, созданным не дипломатом, не царским высокопоставленным чиновником, а именно большим русским поэтом Тютчевым, суждена долгая жизнь. Потому стихотворения отца она переписывала к себе в альбом и обязательно помечала день, когда стихи были созданы.
Стихотворения Тютчева, конечно, бережно хранили, получая их от него в списках или записывая под его диктовку, все дочери. Но, во-первых, самая проницательная из них, Анна, тонко понимая содержание стихотворений, или, как тогда принято было говорить, пьес, не всегда могла до конца ощутить их трепетную русскую образность. А во-вторых, став взрослыми, Анна и Дарья жили отдельно, не говоря уже о Екатерине, которая воспитывалась у сестры Фёдора Ивановича Дарьи Ивановны Сушковой, и, таким образом, все они сталкивались со стихами отца, так сказать, по случаю.
Мари была рядом, каждый день слышала отца, знала, что и о чём он написал в тот или иной день. И переписывать свои черновики он давал ей.
И благодаря Мари до нас дошли не только списки многих стихов и писем Тютчева. В дневнике, который Мари стала вести с девятнадцати лет, она с дотошностью негласного секретаря отмечала, с кем, когда и где из известных ей людей встречался отец. Именно по записям Мари мы можем теперь с точностью представить себе многое в жизни поэта. В частности, и те очень сложные события в семье, которые бурно развернулись следом за «таинственным письмом».
Письмо, пришедшее от отца и, вопреки принятому, не прочитанное вслух Эрнестиной Фёдоровной, вероятно, заставило Мари впервые задуматься о натянутых, подчас сухо официальных отношениях между матерью и отцом. Теперь даже такие фразы, вроде той, оброненной матерью на вокзале: «С некоторых пор, ты, Фёдор, знаешь, я не руковожу твоими личными делами», могли остановить внимание Мари, заставить задуматься. Но если бы одни слова, сказанные с нарочито скрытым смыслом!
Мари припомнила: в последние годы в доме нередко возникали ссоры, потом наступали времена, когда отец и мать подолгу не разговаривали между собой. Об отце ходили и неприличные для семейного человека разговоры, которые как бы краешком, ненароком касались и её, Мари, уха. Но она не верила им, называя в душе сплетнями и пересудами, до которых был так охоч салонный мир. Может быть, и за это она невзлюбила тот высший свет, в который безуспешно пытался ввести её отец, свет, в котором и мама — а Мари этого тоже не могла не заметить — чувствовала себя одиноко и неуютно.
Теперь Мари, особенно пытливо вглядываясь в поведение матери, видела, что та тщательно скрывала беспокойство и тревогу, тяготившие её душу.
А события накатывались одно за другим.
После письма отца пришло и другое, такое же таинственное послание, но уже от Анны. И опять почтовые листки без пересказа Эрнестина Фёдоровна заперла в сафьяновом ящичке.
Наконец получили телеграмму от отца из Дармштадта. Значит, он уже выехал из Петербурга и был на пути к ним.
В субботу, пятого сентября, Мари с мамой отправились на вокзал встретить графиню Блудову и неожиданно увидели Фёдора Ивановича. Оказалось, он тоже приехал этим поездом, но заранее не сообщил о дне прибытия.
На перроне отец и мать о чём-то возбуждённо поговорили и, к огорчению Мари, разошлись в разные стороны. Отец уехал ночевать в Уши, а они с мама и графиней Блудовой — в Женеву.
Потом Тютчевы, уже все трое, переезжали то в Лозанну, то снова в Женеву, то переселялись в Марсель, Лион, затем в Тулон, пока наконец не приняли решение провести зиму в Ницце.
«Что ж, Ницца так Ницца, — безразлично подумала Мари. — Мне всё равно. Мне всё равно, где провести зиму, лишь бы всё наладилось в отношениях мама и папа...»
6
Между тем состояние отца — и физическое, и моральное — оставалось тревожным.
Постоянно меняющий свои настроения, склонный к безутешной, внезапно подступавшей хандре, Фёдор Иванович на этот раз приехал в Женеву совершенно подавленным. Он не находил себе места и жил вообще как бы механически, существуя в каком-то нереальном мире. Он то целыми днями лежал на диване, отрешённый от всего, что происходило в доме и вокруг, то подхватывался и надолго исчезал.
Однажды он быстро оделся и, сказав, что намерен пойти в собор, чтобы послушать проповедь известного епископа Мермолода, удалился. Но вскоре так же поспешно вернулся и попросил Мари записать стихи, которые только что пришли ему на ум.
Как она любила эти мгновения, когда из ничего, казалось, из самого глубокого небытия вдруг рождались чудные, необыкновенные слова, которые подчас отец произносил нарочито неряшливо, как бы скороговоркой. Стеснительность или пренебрежение к тому, что возникало в его голове, были причиной скороговорки — Мари этим вопросом не задавалась. Она на лету схватывала слова и превращала их в строки, оставляя навечно на бумаге. И уже не сам голос отца, не то, как он небрежно произносил звуки, а сами фразы, занесённые на бумагу, волновали Мари.