Судьба философа в интерьере эпохи.
Шрифт:
ЯЗЫК И МИРОВОЗЗРЕНИЕ
Столкнуть две проблемы в поисках синтеза - предприятие всегда рискованное, способное вызвать нарекания как со стороны тех, кто вообще не видит необходимости поднимать, а тем более сталкивать проблемы, так и со стороны тех, кто видит и необходимость столкновений, и необходимость синтезов, но видит другими глазами, через другие категориальные очки и шоры, так что и проблемы смотрятся не так, а синтезы - и подавно. Это краткое психологическое введение полезно, нам кажется, и для автора и для читателя: автора оно предостерегает от излишнего оптимизма, читателя - от априорного скептицизма. А в целом, если постоянно держать в поле бокового зрения симметричный принцип: ничего нельзя понять, когда нет желания объяснить, как и ничего нельзя объяснить, когда нет желания понять, то такое введение могло бы создать рабочую обстановку, без которой не обойтись ни автору, ни читателю.
Нет нужды доказывать, что ни язык сам по себе, ни философия, ни предмет ее истории не являются окончательно изученными и познанными явлениями, контакт которых и диапазон возможных следствий всегда можно предвидеть, а тем, кто сомневается, предложить процедуру экспериментальной или любой другой верификации. Дело явно обстоит много сложнее и неопределеннее. Уже представление о "ролевом" контакте языка и философии содержит многозначность, связанную с тем, что язык как внеисторическое, возникающее вместе с появлением общества явление, трудно без логических потрясений вывести из этого внеисторического состояния и заставить "играть роль" - войти в контакт с явлением заведомо историческим, возникающим на определенной стадии развития или в определенных условиях существования общества, каким и выглядит феномен философии. Еще сложнее с ролью языка в появлении, становлении и развитии философии, когда язык попадает по нормам нашей мысли в положение активного "начала", причастного либо к зачатию философии и предмета ее истории, либо к их колыбели, и поскольку ex nihilo nihil fit имеет силу и для философских рассуждений, мы сразу же оказываемся перед изгородью проблем-сомнений: с чего бы это вдруг языку, который прекрасно обходился и без философии, брать на себя функции пособничества в ее становлении и развитии?
Совершенно очевидно, что любой дедуктивный подход с любым исходным набором постулатов будет иметь чисто конвенциональный смысл и при современном состоянии этой проблемы грозит срывом взаимопонимания. Начнем поэтому с анализа двух-трех конкретных исторических примеров участия языка в формулировании и решении философской проблематики, а затем уже попытаемся выйти через генерализацию результатов к более жесткому определению возможной роли языка в появлении, становлении и развитии философии и предмета ее истории.
1. СУБЪЕКТ - ОБЪЕКТ
Впервые более или менее четкая категориальная оппозиция терминов субъект (~upokeimenon - "подлежащее") и объект (~antikeimenon - "противолежащее", "дополнение") появляется, как известно, в "Категориях" Аристотеля на лингвистическом основании^ Под субъектом-подлежащим здесь понимается "природная", способная к самоопределению и самосохранению (энтелехиальная) единичная вещь - первичная сущность, о которой "все остальное сказывается", а сама она "не сказывается ни о каком подлежащем и не находится ни в каком подлежащем - как, например, отдельный человек или отдельная лошадь" (Категории, гл. 5). Объект же или вторичная сущность, "понятие" свойством единичности не обладает, зато обладает свойством общности и "сказуемости о", то есть употребляется в речи, а также в силу тождества правил речи и законов бытия и в бытии для определения первичных сущностей через общее: "А вторичными сущностями называются те, в которых, как в видах, заключены первичные, как эти виды, так и обнимающие их роды; к примеру, единичный человек заключается как в виде в человеке вообще, а родом для человека вообще будет живое существо" (там же).
Категории единичности, непрерывности, преемственного изменения определенно отнесены Аристотелем к субъекту-подлежащему-первичной сущности: "Главной особенностью сущности является, по-видимому, то, что, будучи тождественной и единой по числу, она может получать противоположные определения" (там же). На это преемственное изменение-переопределение при сохранении тождества наложены логические ограничения тождества, противоречия и исключенного третьего, что превращает объекты-дополнения-вторичные сущности в дискретные моменты определенности, в средства познания и описания первичных сущностей - вещей внешнего мира, а также и в онтологические скелеты определенности, в детали внутренних механизмов устойчивости и определенности "природных" вещей, если подчеркивается тождество-соответствие речевого (логического) и бытийного.
В несколько смазанной платонизмом форме субъект-объектная оппозиция на лингвистическом основании была включена Августином в духовный континуум сотворенного, имеющего начало и конец времени, - в историю Духа Святого на правах ключевой структуры. По связи с этой концепцией времени, особенно после схоластической реабилитации Аристотеля в ХII-ХIII вв., субъект-объектная оппозиция, не покидая лингвистического основания и не разрушая принципа тождества речевого и бытийного (реализм, онтологическое доказательство Ансельма Кентерберийского, например), принимает в ходе борьбы реалистов и номиналистов несколько иной, дуалистический смысл двуреальности мира, когда рядом с субъективной внешней реальностью первичных сущностей-подлежащих возникает познавательно-содержательная знаковая усеченная объективная реальность вторичных сущностей-дополнений, которая имеет основание собственного бытия в мысли, в человеческой голове. Наиболее четко этот дуализм субъективного и объективного бытия сформулирован у Оккама: "Я утверждаю, что универсалии не есть нечто реальное, имеющее в душе или вне ее субъектное бытие (esse subjectivum), а имеет в ней лишь объектное бытие (esse objectivum) и есть некоторый мысленный образ (fictum), существующий в объектном бытии, так же как внешняя вещь - в субъектном бытии"
Эти две реальности - реальность подлежащих и реальность описывающих их дополнений - могут и не совпадать в двух отношениях: во-первых, субъективная реальность обладает свойством единичности, которым объективная заведомо не обладает, а во-вторых, объективная реальность дополнений, если она опирается только на универсальные правила операций с мысленными образами - то есть на грамматику, - может содержать и заведомо ложные образы-фикции, не имеющие опоры в субъективном бытии: "Мысленные образы имеют бытие в душе, но не субъективное, ибо в этом случае они были бы истинными вещами, и тогда химеры, козлоолени и подобные вещи были бы истинными вещами; следовательно, есть некоторые вещи, имеющие лишь объектное бытие".
Иными словами, хотя у Оккама все остается будто бы на прежних местах, вторичные сущности выведены из мира вещей-субъектов, вернее, выводимы из мира субъектов, и противостоят ему как особый мир объективного бытия. Вторичные сущности уже не есть нечто только в вещах, как это было у Аристотеля. Разделимость логического (объективного) и онтологического (субъективного) признана, и связь-тождество между ними мыслится как единство теоретической деятельности по извлечению объекта из субъекта и практической деятельности по приведению объекта и субъекта в тождество: "разум, видящий некую вещь вне души, создает в уме подобный ей образ так, что если бы он в такой же степени обладал способностью производить, в какой он обладает способностью создавать образы, то он произвел бы внешнюю вещь в субъективном бытии, лишь численно отличающуюся от предыдущей".
Этого у Аристотеля не было, а именно не было различения способности производить и способности создавать образы как единства практического и теоретического.
Откуда это различие появилось и какое к нему отношение имеет язык, мы рассмотрим ниже, а пока попробуем разобраться в том, о чем свидетельствует этот первый пример.
Во-первых, очевидно участие языка в формировании субъектобъектной оппозиции как своего рода антиципации или предвосхищения субъект-объектного отношения философии нового времени, хотя с точки зрения философа, воспитанного в категориальных нормах немецкой классики, такая развернутая на лингвистическом основании субъект-объектная оппозиция выглядит если не вызывающе, то, во всяком случае, парадоксально, перевернуто.
Во-вторых, и это особенно четко выражено у Аристотеля в его бытийно-лингвистических категориях (см.: Категории; Метафизика, кн. 5, гл. VII и VIII), язык участвует в разработке философских категорий и, следовательно, предмета философии стороной, так сказать, всеобще-универсальной, то есть правилами связи в целое, грамматикой ("из слов вне связи ни одно ни истинно, ни ложно" - Категории).
В-третьих, и это, возможно, происходит под давлением платоников с их идеями-образцами, центр тяжести приложений языка как арсенала моделей философских категорий смещается со временем с универсального грамматического правила на слово, что, как мы это видели у номиналиста Оккама, в какой- то мере восстанавливает дуализм Платона - противостояние мира идей-образцов и мира единичных вещей. Но опять-таки восстанавливает в перевернутой и динамической форме: мир идей как бы внедряется в мир вещей и противостояние становится лишь моментом в процессе познания: "Дело обстоит совершенно так же, как бывает с мастером. В самом деле, так же как мастер, видя дом или какое-нибудь строение вне души, создает в своей душе образ подобного ему дома, а затем строит подобный ему дом вовне, который лишь численно отличается от предыдущего, так и в нашем случае образ, созданный в уме на основании того, что мы видели внешнюю вещь, есть образец".
В-четвертых, наконец, если идти по терминологическому основанию, мы ни в античной, ни в средневековой философии не встречаем аналога субъект-объектному отношению нового времени, за исключением развернутой на лингвистическом основании (синтаксис) оппозиции субъект (подлежащее) - объект (дополнение), а если мы покидаем терминологическое основание и движемся по содержательному, то и вообще не встречаем чего-либо категориально оформленного и напоминающего субъект-объектное отношение и либо дорисовываем древний категориальный аппарат до новой формы, либо же насилуем и разрушаем его, выхватывая и абсолютизируя отдельные детали из целостной системы.