Светись своим светом
Шрифт:
Не слышал, как утром ушла на работу, как ставила на стол парное молоко и тарелку душистой лесной земляники.
Что могло за год измениться в Комаровке?
Те же избы да изгороди вдоль Главной. Поросята да куры на задних дворах. На завалинках балабонят старухи, вспоминая прежнее, путают бывальщину с выдумкой.
Посреди села, в бывшей избе Ефима Кучерявого, тот же колхозный клуб. Сняли ворота, расширили двери. Раз в неделю здесь прокручивают фильмы. На закрытых дверях — белый лист и химическими чернилами коряво написано: «Закройщик из Торжка». А возле клуба ребятишки залихватски гикают под «Чапая».
Что могло измениться за год?
Над усадьбой Кутаевских трепыхается алый флаг: нижнебатуринский районный пионерский лагерь. Когда вступал в отряд, мать повязала ему красный галстук: «Носи, пионер! Моей дорожкой правила судьба. А твоя — в твоих руках». Сколько песен, сколько гордости было тогда. А вот пионерского лагеря еще не было.
Во дворе амбулатории Николай присел на лавку. Мужик подвинулся, хотя места и так хватало. К дощатой стене кнопками приколота стенная газета «За здоровый быт». Бывало, мать упрашивала: «Нарисуй, сынок, заголовок». Иногда исполнял ее просьбу, иногда забывал, оправдывался: никак не успеть… А вот она все успевала. Уедет в Нижнебатуринск на какую-то конференцию, совещание, семинар, а его оставит в семье Фомы Лукича. Возвратится с гостинцами и всегда с новой пачкой книг для себя. Когда выбрали ее депутатом районного Совета, Фома Лукич посочувствовал: «Трудно тебе будет, Дашк, на двух стульях сидеть». Чем трудно? Все равно дома бывала мало: вся всегда для людей. Шесть деревенек в зоне обслуживания комаровского фельдшерского пункта, и каждую избу знает она, как свою. В одном селе добилась, чтобы баню колхоз построил, в другом — чтобы колодец очистили; на животноводческой ферме потребовала выдать дояркам чистые полотенца и вазелин для рук, в школе — перекрасить парты и следить, чтобы не сутулились дети. Порой не поймешь, где она больше депутат, где фельдшерица.
— Ты-то с чем, парень, на прием? — спросил Николая мужик.
Нездешний мужик. Здешний бы не спросил, комаровские все наперечет знают сына Дарьи Платоновны.
— Не больной я. На каникулы приехал.
— Издалеча?
— Из Ветрогорска.
— Эк, куда занесло! А мой в Глыбинске на инженера учица. Да зря, надо бы на агронома. — Соскреб пальцем с голенища комочек присохшей грязи и заулыбался. — Дарья Платоновна его-от, моего сыночка, принимала. Не в родилке — в бане. — Поглядел на крыльцо: когда вызовут? — У нас в Шумшине молодых теперь с гулькин нос. Все в город норовят: либо учица, либо на заводы. Культура! Транваи! Не сеешь и не жнешь, все готовенькое жрешь. Нарекли у нас колхоз добрым именем «Пробуждение», а выходит — пробуждаться на зорьке и некому. Добро, сейчас мы за ум схватились: колхозным сходом решаем, кого отпущать, кого — нет.
Мать вышла на крыльцо. В белом халате. Радостная, солнечная. Должно быть, приметила сына из окошка. Остановила на нем взгляд: скоро, мальчуга, освобожусь, подожди тут чуток. А вслух:
— Чей черед? Проходи, Чугунов.
Мужик поднялся со скамьи.
— Будешь, парень, в наших краях, в Шумшине, проведай. Спросишь тракториста Игната Чугунова — всяк тебе мою избу укажет.
Поправил поясной ремень и скрылся за дверью.
Когда уезжал в Ветрогорск, на всю Комаровскую округу не было ни одного тракториста. Только в газетах и читал: строится тракторный завод в Харькове, строится — на Волге, строится завод комбайнов в Саратове. И вот здорово: даже в Шумшине трактор. А Фома Лукич, хитрюга, за всю дорогу об этом ни словом не обмолвился.
Чугунов вышел, держа на ладони пакетик с порошками. Вслед за ним — мать:
— Погоди, Игнат! На вот тебе, — протянула пузырек, — передай своему соседу — пасечнику. В Нижнебатуринске для него раздобыла. И еще напомни ему — пусть дочку младшую ко мне пришлет. Давно не показывалась.
Миновал самсонов день. Солнце обдало землю палящим зноем, напомнило: июль — сенозорник, поспешайте, люди, а то травы пожгу, без кормов скотину оставлю!
Раннее утро, легкий туман, луна, и на горизонте выплывающий красный солнечный диск. Вдоль правого берега Комарихи, на лугу, собирался народ. Трава здесь рослая, сочная. Такое будет сено, что, как говорится, лошадь не евши станет сытой. Не то что суходольное, сухменное.
— К нам, Николай!.. Сюда иди! — кличет издали Федя, жилистый, крепкий: взмахнет косой на пол-оборота — трава послушно валится в рядок. Олька граблями рыхлит сено — так оно лучше сохнет. Плечи у нее узенькие, и вся она что цыпленок, тонкокостная.
По ту сторону реки комаровских опередил колхоз «Маяк». Сено в скирды убирают. Кто подстожье мастерит, а кто уже на стогу вершит. Стожища саженей десять в обхват, и человек на верхотуре его — что комар в комариной куче.
К полудню стало шпарить так, что поснимали рубахи. На заводе хоть и вытяжная вентиляция, дыхнуть бывает печем. А здесь душистого воздуха — отбавляй.
Летний день длинный. Косьбу кончили под вечер, когда тени от ближнего леса стали лизать землю и потянулись вдоль большака. Кто постарше — двинулся домой, в баньку. Кто помоложе — к Комарихе: девки — за ивой, что полощет листву в реке; парни — за камышами.
Вода за день нагрелась градусов на двадцать пять, — впрочем, никто ее тут не измеряет. Руки зудят от свеженатертых мозолей. Николай поплыл к тому берегу. Девушки попрятались, подняли визг на всю Комариху.
На середине реки — Олька. Рыжеватые волосы ее намокли, потемнели.
— Меня не-ет!.. Считай меня временно утонувшей, — крикнула и нырнула.
Раз — нет ее, два — нет, три — нет… десять — нет… Вдруг водную гладь прорезала голова. За ней шея, грудь. Олька, шумно фырча, отдышалась и давай хлестать по воде руками — поплыла саженками. Ритмично, размашисто. Ни дать, ни взять — мальчишка!
По дороге к дому подняла с земли хворостинку и стала стегать Николая по ногам.
— Не больно, не больно, — подзадоривал он.
— Отстань, что привязалась? — огрызнулся Федя, — Ходишь по пятам!..
Замахнулась и тут же отбросила прутик.
Возле избы сельсовета Фома Лукич, прижав локтем, держит под мышкой распухшую от бумаг белую папку. Тут же стоит Дарья Платоновна.
— Устала, молодежь? — спросила.
— А нисколечки, — опередила всех ответом Олька. — Вода теплая-претеплая.
— Ты скоро домой, мама?
— Я сейчас, сынок. Обедать будем.
— Ужинать, — поправил он.
Двинулись дальше. Федя догнал директора школы, шедшего впереди с удочками. Олька и Николай поотстали.
— Старимся, Дашк, — вздохнул Фома, но в словах его грусти не уловила. — Кто бы поверил, что у тебя да у меня племя такое пойдет? Чтоб ребята Фомки Голопаса в школе чужеземным языкам обучались, чтоб сын твой на инженера учиться пошел.
Даша кивает головой.
— Ты посмотри-кось, Дашк, на своего да на мою… чисто дубок и березка. — Шепоток Фомы попахивал гарью: насквозь прокурил себя, дурень. — Может, у них что заместо нас с тобой выйдет, а?
— Может, — безотчетно ответила. Истосковалась по сыну. Не отпустила бы его из Комаровки. Теперь он знает отца. Каким знает его? Каким чувствует? И если раньше тяжело ей было рассказывать сыну об отце, сейчас намного труднее о нем расспрашивать.
— Вот поди ж ты, — ударился в философию Фома, — сначала я да ты — не вышло. А они с пеленок дружбу водят. Породнимся хошь ими. Ольга невестка тебе в самый раз будет. Ты как: за или против? — спросил осторожно, как можно деликатней.
Положила руку на его плечо:
— Не мы — сами они нынче решают. Что будет, не знаю…
Знала. Мать всегда знает. Неделю Николай в Комаровке, а сколько раз с его губ срывалось: «Инна». Оттого, как произносил это имя, оттого, как уверял, что Инна вовсе не родная дочь Сергея Сергеевича, в сердце стукнуло: она! Пришла быстрее, чем думалось, пришла совсем не с той стороны. Повтор того же: из разных гнезд. Неужто и сыну не миновать ее, Дашиной, судьбы? Да что ж это со мной? Времена-то не те: смотришь, сойдутся и на новый лад свое гнездо совьют.