ЖАНРЫ

Шрифт:

На девятые сутки после приезда Николай проснулся среди ночи от дикого бабьего вопля. Выскочил на улицу.

— Нечего тебе тут глазеть: не театр. — Голос матери жесткий. — Иди в избу! — Она стояла коленями на земле, накладывала повязку на чью-то голову. — И не стыдно тебе, Варвара? Не совестно?!

Баба продолжала реветь нисколько не тише.

— С-ссовестно, ми-и-лая Дарь Платон-на. Да вот ноне папанька из Гречихина приплелся. Ну и… тяпнули. А мой мужик меня сапогом… по г-г-голоу-у-ушке, — окостенело растягивает слова, пытаясь оправдаться.

— Хватит сказки сказывать. Старо! — Мать обвела марлей ее подбородок и укрепила бинт на затылке. — До чего докатилась… Ничего в тебе женского не осталось. Пьянчуга! А ведь зарок давала не пить.

— В последний раз. Вот-те крест, Дарь Платон-на. Ей-богу, больше — ни-и-и маковой росинки!.. Хошь, ручку твою поцелую…

Тянется мокрыми губами к руке.

— В чем дело? — спросил Николай колхозного конюха.

— Дела-то никакого и нет, — усмехнулся тот. — Кум мой из Гречихина сюды насовсем перекочевал. Ну и приводит в порядок свою благоверную. Третий день кряду бражничает Варвара.

— Выходит, как баба упьется, так и колотит ее?

— Всякую колотит. Тверезую — чтоб не тянуло на водку, хмельную — чтоб протрезвела. Баба-то, обидно, толковая. В самом соку, тридцать годков. А как загуляет… Вся семья ейная порченая: из поколенья в поколенье к хмельному слабость имеют.

— А вот в Англии, — почему-то сказал ему Николай, — существовал закон, принятый еще в семнадцатом веке: мужьям запрещалось бить своих жен с девяти вечера до шести часов утра, дабы не нарушать сон соседей.

Варвару снесли в избу. Из окна ее в ночь плеснула пьяная ругань:

— А дубасить, сукин сын, все одно не дозволено. Распустил ты мужиков, Фома Лукич!.. Не колхоз у тебя — цыганский табор. «Табор скрылся, табор скрылся кочевой…» — хрипло выла, вытягивая мотив. — Ха-ха-ха… Табор скрылся…

Комаровка притихла. Ни фонаря, ни луны. Николай подсел на приступок крыльца возле матери. Ночь душная, предгрозовая.

Контрасты. Непонятные, удивительные, они соседствуют на каждом шагу. На Днепрогэсе побывал Шеляденко, рассказывал, что в окрестных селах гонят самогон, а рядом через реку перекинули такую «здоровенную гармоню» из железа и бетона — ахнешь! И все это — самогон и перемычка на Днепре — как-то уживается.

Столетие по случаю открытия Фарадеем ионов электромагнитной индукции. Чествуют Циолковского — пионера ракетного звездоплавания. Челюскинцев спасли… Претворяется в жизнь план ГОЭЛРО. В Башкирии — нефть, второе Баку. Тула — чугун, а не тульские пряники. Шкафы кабинета Сергея Сергеевича до отказа забиты рядами толстых томов: энциклопедии, медицинские справочники, Горький, Шолохов… А профессорша Вера Павловна, видите ли, не любит современных книг. От ничегонеделанья лихорадочно читает только о прошлом: «Черный кот», «Женщина на распутье»… А еще считает себя каким-то особенным индивидом. Если же разобраться — во сто крат мельче деревенской фельдшерицы.

…Посмотрел в лицо матери: вся она сейчас в далеком-далеком. Думает о своем.

Страшная вещь — образы прошлого. Не отогнать их, не сбросить в овраг, не утопить в Комарихе. Для Николая здешние места такие, какими знал их с детства. А для нее…

Видится ей бричка, которой правит молодой, с черной бородкой, доктор Зборовский. Подкатил после объезда деревень к амбулатории, не нынешней, обнесенной деревянным забориком, а к той хибаре, что стояла прежде. Спрыгнул на землю, и прямо ей в дверь:

— Приглашай, Дашутка, больных.

Меж его пальцев хлопьями проступает мыльная пена, а все трет и трет щеточкой руки.

Глянь-ко, Даша, дорогу пересек деревенский туз — староста Кучерявый. Лицо распухшее, глазища — страх один. А там, на огородах, плачущая Настенька…

Все поросло быльем. На том месте, где вел прием фельдшер Андреян с сиротинкой Дашей, стоит новая амбулатория, голубая с белыми наличниками. Ее соорудили в тот самый год, когда свела мальчугу в школу. Во дворе — лавочки, цветы. Из прежнего разве что коновязи остались.

Давно, поди, сгнил в земле староста. Никого, кроме Ефима, не осталось от семьи. С той самой поры, как взялись за кулаков, разбрелись по свету кучерявинские дочки.

А намедни шла по берегу Комарихи — навстречу точь-в-точь Настенька. В ситцевом платьице, в сапожках, платочком белым от солнца прикрывается. Снова в памяти ожило лютое, страшное. Эта ж девчонка — сразу-то не признала в ней Ольку — напевает песенку, куда-то торопится… Расскажи ей про канувшее в пропасть проклятое время, может, и повздыхает пристойности ради, а близко не примет, не поймет: мало ли чего, тетя Даша, случалось! Что могут знать они о старостах, молодые, выросшие в другой жизни?

Словно не много лет назад — вчера проходила юность. Что с ним, с Сергеем Сергеевичем? В плену? Убит? Письма перестали приходить. Запросить его родных не решалась — не ответят.

— Такая кругом чехарда, немудрено, если письма доктора где-то затерялись, — успокаивал Соколов. — Извещения о смерти нет? Значит, жив. Вернется. Не хнычь, чертова кукла!..

На кого другого — обиделась бы, но у Соколова и бранные слова звучат лаской.

Шли месяцы. Соколов перестал говорить утешные слова, но от себя не отпускал: «Поработай у меня». На экзаменах в школе сестер председательствовал член земской управы. Знания четырех, в том числе Даши Колосовой, снискали особую его похвалу.

Вскоре в мир ворвался еще один звонкий, о, какой звонкий детский плач. На свет божий явился сын, плоть и кровь доктора Зборовского.

Впервые встретилась с тем, о чем по своей неопытности никогда не мыслила. Имя новорожденного? Имя новорожденного внесли в церковную книгу: Николай. Ну ладно, пусть будет наречен Николаем. А фамилия? Кто его отец? Выходит, ее сын не вправе носить фамилию отца?

Дорого же обошлось тебе, Даша, своеволие, которого не сломил даже Сергей Сергеевич. Не о себе думала, когда крестила, не о своей судьбе — о сыне, у которого впереди безотцовщина.

Так Соколов стал крестным Николая и дал ему свое отчество. А по существующим законам для внебрачных детей, фамилию в метрике записали материнскую: Колосов, Николай Варфоломеевич Колосов.

Сын. Что будет с ним дальше? Об этом силилась не думать. Закроет глаза — жутко, так жутко и больно, что лучше не думать.

Далеким гулом докатывались в Нижнебатуринск события, каких в то время на русской земле было немало. И Советская власть вошла в городок с виду спокойно — в лице большевика Кедрова, бывшего земского следователя, а ныне председателя уездного исполкома.

Поделиться с друзьями: