Святость и святые в русской духовной культуре. Том 1.
Шрифт:
Каждый из этих контекстов обнаруживает нечто такое, что объясняет и/или мотивирует отдельные детали сербско–хорватских заговоров этой группы, как и сами эти заговоры бросают луч света на некоторые неясности змеиной темы в упомянутых контекстах. Чем теснее культурно–языковое родство между традициями, тем более тонкие детали обнаруживаются при сравнении или же поддаются реконструкции. В пределах славянского материала вполне реальны реконструкции фрагментов текста–схемы праславянского «прото–заговора» от укуса змеи. Балтийские данные в одних случаях углубляют реконструкцию, в других делают менее определенной ее языковую форму. Древнеиндийские данные имеют относительно отдаленное отношение к реконструкции праславянской языковой формы этих заговоров, но исключительно важны с точки зрения восстановления исходного сюжета, связи его как с мифом, так и с ритуалом.
Оставляя за собой возможность подробнее рассмотреть этот круг вопросов позже, здесь можно ограничиться обозначением нескольких узловых пунктов, совокупность которых отсылает к вполне определенному и более или менее хорошо исследованному классу индоевропейских мифоритуальных текстов: 1. стихотворная форма сербскохорватских заговоров и довольно определенный набор метрических схем (бесспорно, такая же форма характерна для заговоров «Атхар–ваведы», а в свете этих двух традиций выявляются или естественно реконструируются стихотворная форма и сходные метрические схемы в балтийской традиции [иногда они несомненны и затушеваны лишь несовершенной формой представления материала, легко, впрочем, восстанавливаемой, ср. лит. Kirmin, kirmin, / Kam tu lindai, / Kam tu kandai? / Lisk i zeme / … / Pumpok, pasup, / Tu neblisi, / Tu nebkasi / Ne man pikto / Nebdarysi и т. п.] [171] , а также в других славянских традициях, в частности, в русской [особенно в формульных зачинах, в «вопросных» фрагментах, при перечислениях — видов змей, частей человеческого тела, элементов ландшафта и т. п.]); — 2. фразеология (с. — х. змија льута, русск. змея лютая; земльо,.. буди слатка као мед — Аще, аще, что ни есть в свете слаще?, в загадке с ответом — Земля, откуда — сладкая земля и т. п.); — 3. элементы диалогической структуры (ср. с.-х. — Добро јутро, старац и баба! — Дао бог добро! Што си дошао? — Ујела ме змија. — / Иди кући, па се моли богу! (№ 33) или — Шта mu je? / — Ујела ме змија. / Веле да те je ујела змија… (№ 8) — Эй же ты, змея скорпея, я пришел к тебе с нуждою. — С какою? — Найди ту змею… — Я, говорит, не пойду… (Майков, № 178) [172] и др.); — 4. определенный круг мотивов и элементов, часто архаичных, сопрягаемых в заговорах с змеею (земля, камень, еда, хвост, рога, отмеченный женский персонаж (Дева Мария и др.), мужской персонаж–змееборец, стрелы, удаление яда или жала, космический «декор» — небо, земля, солнце, месяц, звезды и т. п.); — 5. несомненные приметы связи с основным мифом и с образом мирового дерева (начиная от исходной ситуации — Океан, остров Буян, дуб, ракитовый или липовый куст, белый камень, черное руно, гнездо, змея, ее три сестры, четыре стороны света и т. п. в наиболее полных среди славянских традиций русских версиях, поддержанных точными балтийскими, хеттскими и иными параллелями, вплоть до мотивов поединка Змееборца–стрелка со Змеем (ср. особенно ведийскую традицию) и включения в заговор фрагментов текста «основного» мифа, ср.: — Я, говорит, не пойду. — А я тебя громом убью! — Я от грома спрячусь в землю. — А я насыплю тебе в уши лютого зелья… Майков, № 178 и др.).
171
Ср.: lietuviu tautosaka. T. V. Smulkioji tautosaka. Zaidimai ir sokiai. Vilnius, 1968, 892, № 9269. Или: Gyvatin`e, saltinin`e / Eik kr"umelin, eik miskelin, / Baitos karveles nekli"udz (№ 9267) и т. п.
172
Майков Л. Н. Великорусские заклинания. СПб., 1869.
Все это дает достаточные основания говорить о том, что заговоры от укуса змеи восходят к словесной части «медицинского» ритуала, представляющей собою трансформированную версию «основного» мифа (или с ним тесно связанную и на него опирающуюся) применительно к ситуации «неудачи» человека в его контакте–конфликте с змеей и к цели — ликвидации последствий этой неудачи. Возможность неудачи, иногда и роковой, свидетельствует о неполной предопределенности исхода ситуации встречи человека и змеи, допустимости разных поворотов, наличии неясностей в направленности «удачи» и «неудачи». Эта неопределенность, чаще всего проявляющаяся в амбивалентности основного предиката заговора, составляет не только фон, но и основу этой группы заговоров.
При том, что соответствующие сербско–хорватские заговоры утратили очень многие черты исходного прототекста и должны быть признаны с этой точки зрения сильно вырожденными, в них присутствует один очень важный и, несомненно, архаичный (речь идет о смысле, а не о конкретной форме) элемент. Кстати, этот элемент выступает и как самая яркая черта этой группы заговоров: она представлена многими примерами, обычно появляющимися в ключевом начальном положении, иногда трижды повторенными, дающимися в ряде вариантов, само сопоставление которых уже наводит на важные предположения. Речь идет о зачинах с характерными лексико–фразеологическими, семантическими и синтаксическими чертами, делающими их, несмотря на вариативность, устойчивым и ключевым в отношении смысла элементом заговора. Ср.: Земльа земльу льуби (но и: льубила, польубила), Земльа земльу јела (но и: ујела); Польуби змија змију, Змија земльу польубила, а также периферийные случаи разного рода: Земльа земльу такла, Земја земју анчераш, Зела зелу уједе или несколько иные синтаксические типы — …да те je ујела змија, Ујела ме змија, Змија лаза ујела (ср. также — потирая укушенное место землей — Земльа земльи, тијело тијелу или Земльа земльу нека јиде и даже польубила злата — у злату злата!; ср. сходную игру на одном «сквозном» слове в русских загадках о змее — Зло в зле лежит, злом изогнуло; Ползло зло, я зло схватил да на злом злу жизнь прекратил; Зло во зле горело, зло злу покорилось, зло по злу и вышло и т. п.) [173] . Таким образом, в центре внимания конструкция с двухместным предикатом — или льубити "целовать", или јести "есть" ("грызть"), — при котором в качестве субъекта и объекта могут выступать (независимо от конкретного предиката) или земльа, или змија — в любом наборе (практически не отмечен лишь тип змија змију јела, хотя, судя по некоторым данным, и он теоретически возможен.
173
Наиболее типичные примеры — Земльа земльу льуби. / Немој да je льуби! / Ела, ела, али немој! / Рад' добрије льуди, / pad рђавих жена, / pad лудије деца. / Землю, земльице, / ль убо, льубицe… (№ 1); — Земльа земльу іела: / ни с вактом ручала, / ни с вактом ужинала, / ни с вактом вечерала; / ни ся зла човека, / ни ся зле жене, / глогов колац и ражань колач. / (Бајалица хукне уједеноме у уста и каже:) — Изиди, Марија, зове ти кадија! (№ 2); — Земльa земльу іела / и вечеру приправила… (№ 3); — Земльа земльу польубила, / ништа није радила (№ 4); — Змиjа земльу польубила; / кам крач, кам круч, / земjа земjу ангераш… (№ 5); — Земльа земльу льуби (трижды) (№ 7); — Земльа земльу уjела. / Жена иде от мора, / на рамену глогов колац, / у шакама ражан колач / … / Бежи, Мapuja, mjepa те кадија! (№ 9); — Польуби змиjа змиjу: / роком дневи и роком ночи, / роком Бога господа. / Тебе, змијо, не хвала, / која лежит на ржаном колачу… (№ 16) и т. п. Ср. также №№ 21, 27, 39, 42, 44 и др.
Subj. (земльа V змија) & Praedic. (льубити V јести) & Obj. (земльа >змија).
Два основных следствия вытекают из этой формулы — ее возвратное значение, т. е. обращенность действия, исходящего от субъекта, на него же самого, выступающего уже в функции объекта (лексическое совпадение субъекта и объекта), и известная «синонимичность», под данным углом зрения, лексем, выступающих в качестве субъекта и объекта. Возвратность и «синонимичность» (пока достаточно указать, что речь идет о некоей смысловой сближенности, подтверждаемой фактом взаимной субституции этих лексем в данной формуле) в этом случае оказываются элементами не только языкового уровня, но и надъязыковых уровней — образного и концептуального («логического»). Иначе говоря, эта исходная конструкция имеет как бы два особых «выхода» — в область мифопоэтической образности и в область логико–дискурсивных ментальных структур.
Обращенность на себя, предполагаемая этой возвратностью, важна не столько в тех случаях, когда для субъекта нет другого объекта и он по необходимости сосредоточен на себе (при этом, естественно, не сознавая этой «врожденной» замкнутости), сколько в тех, когда другой, попав в поле зрения субъекта (Я в идеальном случае), уже стал реальностью, и субъект (Я) сознает, что наряду с разомкнутостью, открытостью другому, ориентацией на него, существует и иное состояние — активной, сознательной и сознаваемой замкнутости на себя. Только эта «видимая» замкнутость, возникав ющая в результате возвратного движения, открывает для сознания возможность «невидимого» внутренне–углубляющегося и интенсифицирующего пути, и только он приводит к тому, что называется самопознанием , о котором впервые вполне отчетливо было сказано именно на Балканах — в надписи на храме Аполлона в Дельфах и Сократом платоновской «Апологии» (ср. темы зрячести и слепоты в связи с эдиповским узнаванием, которое в финале трагедии обернулось темой самопознания, необходимостью понять, кто он, Эдип, такой). Самопознание как высшее проявление мудрости не только теснейшим образом связано с возвратностью, но и является лучшим плодом этого на самого себя обращенного движения. Не случайно, что у неоплатоников обладает свойством авторефлексивности, проявляющимся в только ей свойственной способности мыслить самое себя, а Прокл указывал, что истинная есть знание самой себя, и самой себя, направленная на самое себя и самой себе придающая совершенство (… , . Procli Schol. in Cratyl. proem. XVI), ср. сходные идеи в «Ареопагитиках» («Об имена Божиих»): «божественная мудрость , ведая самое себя , знает всё» и т. п.
Для религиозно–философской мысли этот лучший плод достигается при возвратном движении в сфере мысли и субъекта мысли и предстает как мудрость самопознания. Но эта же идея знает свое соответствие и в мифопоэтическом образе подобного же движения и его результата — материального прибытка природного процветания, жизни как его символа, и сербско–хорватские заговоры возвращают именно к этой теме конкретнее — к двум взаимозаменяющимся образам, к земле и змее.
Связь этих двух объектов, столь убедительно иллюстрируемая сербско–хорватскими заговорами, слишком разностороння, чтобы претендовать на полноту перечисления здесь того, что их соединяет, но все–таки основное должно быть отмечено. Прежде всего в славянской языковой традиции земля и змея обозначаются словами одного и того же корня (*zem-/*zm-), имеющего очень глубокие индоевропейские истоки. Что было метафорой чего (змея как «земляная» в соответствии с принятым взглядом или земля как «змеиная»), в данном случае не столь существенно, хотя есть аргументы (хотя бы и вторичные) в пользу обеих точек зрения. Важнее, что общность обозначений предполагает и общность семантической мотивировки (условно — «низкий», «к низу приуроченный»), и наличие мифологических мотивов и образов, подтверждающих эту связь (ср. «совпадение» Земли и змеи–Змея при наложении их друг на друга или при указании границ–пределов: первый случай — др. — инд. мировой Змей Шеша, на котором покоится Земля [в таком случае она могла бы пониматься именно как «змеиная»], второй случай — др.—исл. Ёрмунганд, Змей, опоясывающий Землю, «средний» мир — Мидгард [другое название Змея — Мидгардсорм, т. е. "Змей Мидгарда"]). Эта связь, конечно, определяется и тем, что Земля и змея (Змей) равным образом опора и поддержка–держатель(ница) всего (ср. образ вертикального мирового Змея как варианта мирового дерева), но упускается из виду, что общим является для Земли и змеи и доведенное до абсолютного завершения свойство «возвращаться» к себе самому. Замкнутый круг Земли и свернутая в круг змея (другой аспект этого же — ежегодное сбрасывание змеей кожи и возвращение «старой», прошлогодней змеи к себе самой, но «молодой», этого «нового» года) суть реализации этой общей идеи [174] . Земля, понимаемая как «годовое пространство» (Не земля родит, а год по слову поговорки), с каждым циклом возвращается к себе самой, и конец одного года сопрягается с началом другого [175] (к этому моменту как раз приурочен основной годовой праздник «вечного возвращения» (lе retour 'eternel), в котором нередко инсценируется поединок демиурга, основателя и учредителя Земли, с мировым Змеем), подобно известному образу змеи, жалящей себя в хвост и, следовательно, образующей круг (сопряжение начала и конца в обоих случаях). Тема хвоста подчеркнута и в сербско–хорватских заговорах — Змијо, од бога проклета! / Трбу'ом пузаш, без ногу одаш, / у репу врага носаш, ср. Ујија реп, реп и др.; народная традиция признает, что змея может жалить и хвостом, поэтому обычное толкование свернутой в круг змеи как жалящей свой хвост должно быть дополнено — и жалимой своим собственным хвостом («враг у репу»). Это функциональное подобие хвоста и головы в известном смысле снимает их противопоставление и в определенных контекстах как бы устраняет их, как и ноги и руки, отсутствующие у змеи, ср. ее постоянное определение (ср. Без рук, без ног в загадке о змее). В этой связи любопытно, что подобным же образом описывается и Земля, ср.: ahasta y^ad ap^adi vardhata ksah (RV X, 22, 14) "Когда безрукая, безногая Земля возрастет…" (в гимне Индре, в основе которого лежит миф о змее Шушне, пожирателе и иссушителе), и Змей (или змея): «О многопризываемый, ты раздавил безрукого (ahast^am) Кунару, о Индра. Вритру разрастающегося (v"ardham"anam), злобного, безногого (apadam) ты убил мощной (дубиной), о Индра» (RV III, 30, 8). И Кунару и Вритра— демоны–змеи, обладающие той же способностью, что и Земля, — к возрастанию; ср. выше v`ardhata, X, 22, 14 при v"ardham"anam, III, 30, 8 или vrdham, III, 31, 13 в контексте— «Когда великая Дхишана, чтобы столкнуть (Вритру), поставила (того), кто возрос за один день (sadyovrdham), распространился среди двух миров…» и т. п.; свойство возрастать, менять объем и форму — одна из частых характеристик мифологического Змея.
174
Неоднократно повторяющиеся в заговорах образы — глогов колац (боярышниковый кол, ср. мифопоэтическую семантику боярышника, о ней в другом месте, и выражения типа ударити глогов колац "покончить" (с чем–нибудь), "забить осиновый кол’) и ражань колач (изделие из теста круглой формы, калач, ср. славски колач "праздничный круглый хлеб с украшениями из теста сверху" и т. п.) — акцентируют и жалящие, смертоносные свойства змеи (ср. праслав. *glogъ, применительно к колючему растению, др. — греч. "острие", "колючка" и т. п., см. ЭССЯ 6, 1979, 136–137 и др.) и ее кольцевидность, кстати, соответствующую такой же форме Земли (ср. axis mundi, то, что пронзает землю, см. глогов колац; ср. образ змеи, проходящей сквозь землю, в русском заговоре — Майков, № 190). Образ змеи, лежащей на ржаном колачу (№ 16), который в реконструкции отсылает к Земле со всеми ее богатствами, оказывается в таком случае своего рода инверсией древнеиндийского образа — Земля, покоящаяся на Змее Шеше.
175
Связь образа змеи с идеей конца тонко обыгрывается Кузминым в стихотворении «Конец второго тома», 1922 («Параболы»): Змея свой хвост кусала кольцевидно / …На облаке ж увидел я концовку, / Гласящую: конец второго тома.
В этом же контексте уместно обратить внимание на оба глагола указанной «возвратной» конструкции сербско–хорватских заговоров, выступающие как предикат при обозначении земли и змеи — jecmu и (по)льубити. Оба глагола в этом случае семантически «авторефлексивны». Мифопоэтическая концепция еды, пищи осознает единство и замкнутость друг на друге еды и того, кто ее ест, пищи и питающегося, питаемого, вскармливаемого: еда и есть тот природный прибыток, который продолжает увеличиваться, будучи усвоенным наиболее продвинутыми формами жизни — человеком, животными (характерно, что и человек и животное в ряде языков, в том числе в славянских и балтийских, могут обозначаться теми же корнями, что и земля, змея лат. homo — humus, лит. zеm`e — zmog`us — слав. *zmьjь и т. п.) [176] . «Есть еду», значит, возвращаться к себе вновь и вновь ради возрастания жизни и жизненной силы. Вечная жизнь только и обеспечивается этим вечным возвращением. Земля не только творит еду и сама ею является (она слатка као мед, као шечер, као пресно млеко, ср. в загадках о земле — Что на свете сытнее?; Что на свете жирнее?; Весь мир кормлю, а сама не ем и т. п.), но, так сказать, и «самоедица» — Земльа земльу јела: / ни с вактом ручала, / ни с вактом ужинала, / ни с вактом вечерала (ср.: роком ручак, / роком ужина, / роком вечера, / нити од землье колача, / нити од трна покривача; сам колач, ражан(нь) колач тоже образ состоявшейся возвратности, см. ниже). Не менее показателен в этом плане и глагол льубити, особенно если помнить, что наиболее распространенное значение продолжателей праслав. *l'ubiti "любить", "нравиться" является вторичным переосмыслением более конкретных значений. Не говоря о наличии в и.-евр. *leubh- значений, отсылающих к страсти, сильному сексуальному желанию (и, как следует из дальнейшего развития, удовлетворению его), само значение сербскохорватского слова ("целовать") очень показательно. Если соитие — зачатие — рождение образует возвращение к жизни на ее новом отрезке, то возвратность «целования», принадлежа к тому же кругу идей, носит более символический характер. «Целование» — знак возврата, после обособления, к цельности, целостности, к состоянию органического процветания и здоровья (ср. цел телом, цел умом как формулы), которое присуще земле (ср. также целина), из и.-евр. *koil-.
176
Ср. лит. gyv"at'e "змея", gyvulys "животное", "скот", gyvis, gyv^unas и т. п. "живое существо", gyvas "живой", gyv'enti "жить" и др. Ср. также образования на основе *gyv- & *`ed-: gyvеda, gyvatedis и под. в связи со славянскими сочетаниями типа «змея ест» и «есть живое (животное)».
Змея — один из наиболее ярких символов многоплодности и, значит, жизни. То же можно сказать и о Земле, и в этой теме поздне–софиологические попытки понимания Земли как Софии перекликаются с мифопоэтическими параллелями. Земля всегда о собе, обособлена, одна как всякая женщина, готовящаяся стать матерью. Покинутая на себя самое, она единственная носительница цельности, полноты и совершенства в череде поколений ее потомства; она — по–собница жизни, обращающейся сама на себя бесконечное число раз, чтобы творить эту жизнь из самой себя. Поэтому Земля — вечная мать (матушка Земля, Мать сыра–земля и т. п., ср. образ змеиной Матери, царицы и прародительницы всех змей, и обращения типа Матушка змея–шкуропея и под.). И поскольку она родит и родит, она вновь и вновь познаёт себя в своих детях, ее образах. Собственно, рождение и есть одна из форм знания (ср. и.-евр. *g'en-, совмещающее оба эти смысла). Земля, как и змея, многократно Рождает и потому многознающа (ср. Земля всё знает (видит) и змея всё знает): атрибут мудрости (самая мудрая) присущ ей, как и змее (мудрый, как змея), и в этом контексте знание–мудрость неотделимо от многоплодности: оно лишь особая форма ее. Здесь нужно напомнить еще об одном представлении мифопоэтической традиции способности змеи и Земли рождать «из себя», самостоятельно, без участия мужского начала (ср. Hesiod. Theog., 116 и сл.). Общее, объединяющее Землю и змею, не исчерпывается их связью с идеей опоры, с низом, сыростью, царством мертвых и бессмертием, с женским началом, плодородием, знанием–мудростью и т. п., но проявляется и иначе, между прочим, и в общих мотивах (ср. «выпускание» змей весной из земли и «уход» их на зиму в землю, что отсылает к двум идеям, — змеи как дети земли и как ее покойники: земля как бы рождает, но и хоронит («убивает») их), не говоря уж о языковом единстве этих слов и той степени внешней близости, которая позволяет, с одной стороны, в слове земльа видеть анаграмму (в ряде случаев не без табуистических мотивов) слова змија [177] , а с другой, предполагать некое подобие figura etymologica в таких фрагментах, как Змија земльу польубила. Во всяком случае сознательность игры близостью — звуковой и смысловой — этих слов в сербско–хорватских заговорах вне сомнений.
177
Строго говоря, речь идет о двусторонней анаграмме: когда в тексте заговора явлено слово «змея», за ним возникает слово «земля» и наоборот. Но есть другая особенность у этой анаграммы: анаграммирующее и анаграммируемое отсылают к одной «конструкции» с некиим общим смыслом, что подтверждается и данными текстов, и происхождением обоих соответствующих слов из единого источника. Это анаграмматическая сфера также включается в этом случае в игру «возвратности» на фоне общей проблемы тождества и различия. — В этом контексте показательно эвфемистическое обозначение змеи в албанском — ai і tokеs, букв. — "он(а) — земли (Gen)", также называется и эпилепсия — ajo e tokеs, букв. — "она — земли". См. Cabej Е. Disa eufemizma t"e shqipes; Cabej E. Studime gjuh"esore. T. IV. Prishtin"e, 1975, F. 19.
И все–таки ошибочно было бы. ограничиться только указанием подобия Земли и змеи. Стержневой оказывается иная проблема — тождества и различия, и вокруг нее развертывается все, о чем говорится в заговоре. Действительно, часто Земля и змея почти синонимы, они заодно и как бы дублируют друг друга, но уже само это сходство нередко оборачивается различием. Змея получает от Земли убежище, покров, но, если она укусила человека, то Земля отказывается принимать ее, и змея становится «нечистой» (представление, распространенное и в сербско–хорватских и в других балканских традициях). Положение «жалящей» змеи и «ужаленного» человека становится разным именно в связи с землей: …лютоедица змея, чтоб тебе проклятой сквозь землю пройти, а тебе, рабу Божию по белу свету ходить (Майков, № 190). Укус змеи излечивается землей, которой растирают укушенное место. Конечно, это не просто следование принципу «подобное — подобным»: само «подобное» как бы распадается на «неподобные» части; змијски отров, jed — горак (Jed "горечь", ср. в заговоре: истјерај змијски jed), и потому он лечится землей, сладкой као мед, као шечер. Земля или ее божественная персонификация не только жилище змей, но и защита от них (ср. функцию бога земли Геба в Древнем Египте). В этой функции и в славянских заговорах вместо Земли нередко выступает божественный персонаж (Драги боже, болног пази, / Да се отров не разлази; / и бог нека гледа, / да не умре от уједа. / Драги боже, daj му лик, / нек оздрави болесник или Милостиви Исусе, / uemjepaj змијски jed, …из мојега (Петра) ноге…), ср. Иисуса Христа или Николу Угодника или даже царя Давида в этой роли в русских заговорах. Они и им подобные персонажи выступают фактически как змееборцы, грозящие покарать ее каленой стрелой или даже громом. В древнеиндийских заговорах от укуса змей непосредственно выступает Индра, о котором прямо сообщается, что вначале он убил прародителя змей (АV X, 4, 18 и др., ср. X, 4, 12), т. е. «перво–Змея», Вритру, противника Громовержца в ведийской версии «основного» мифа [178] . Эта ситуация, отчетливо просматриваемая и в сербско–хорватских и в русских заговорах от укуса змеи, дает основания видеть в тексте заговора и в заговорном обряде воспроизведение соответствующего змееборческого мотива, разумеется, в вырожденном виде: божественный персонаж, поражающий или прогоняющий змею, подобен Громовержцу–змееборцу, змея — «перво–Змею», противнику Громовержца, пораженный змеей человек или скот (гадина люта, снедающая людей и скот…) — соответствующим объектам «основного» мифа. Воспроизведение в определенных условиях «перво–ситуации» не только мотивирует данный частный образ, но и придает ему особую силу и авторитет. Нахождение «своего» контекста для текстов этой группы заговоров позволяет понять, что истоки амбивалентности образов Земли и змеи, их мены в ситуации преследования (то змея жалит Землю, то Земля преследует, гонит змею) нужно видеть в подобных же явлениях, характеризующих «основной» миф, о чем уже не раз писалось; интересно, что реконструируемая для этого мифа пара — положительный мужской (Громовержец) и отрицательный женский (жена Громовержца) персонажи — в преобразованном виде присутствует и сербско–хорватских заговорах этого типа, ср.: Земльа земльу јела / и вечеру приправила / не за зле жене, / но за добре льуче или Земльа земльу льуби, / Huje за ради зле жене, / него за оног доброг човека и т. п., см. Раденкович, №№ 3, 5 и др. (к связи злой жены и змеи ср.: Лучше жить со змеею, чем со злою женою; Злая жена та же змея и т. п. и даже Жена да муж — змея да уж).
178
В этом же гимне показателен мотив уподобления змей, поражаемых Громовержцем Индрой, молниям: «Тех змей, что родились из огня, что родились из растений, тех, что возникли (как) молнии, рожденные в воде, чей род очень велик, этих змей мы хотим почтить поклонением» (АV X, 4, 23). Следует напомнить, что Индра поражает змей молнией, огнем, порожденным между двумя камнями–жерновами (ср. yо asmanor antar agnim jajana. RV II, 12, 3) или самим камнем–жерновом (ср. «Вот великий жернов Индры, давитель всех червей…» АV II, 31, 1). Этот мотив подтверждается и данными других индоевропейских традиций и прежде всего балтийской и славянской (особенно белорусской), где змеи в заговорах поражаются молнией, громом, градом, стрелами Громовержца Перкунаса–Перконса–Перуна и т. п., см. Bfllys J. Perkunas lietuviu liaudies tik`ejimuose. — Tautosakos darbal. III Kaunas, 1936; Idem. Griaustinis ir velnias baltoskandijos krastu tautosakoje; Ibid. IV, 1939; Иванов В. В., Топоров В. Н. Исследования в области славянских древностей. М., 1974; Барташевич Г. А. К вопросу о структуре белорусских заговоров от змей. — Этнолингвистика текста. Семиотика малых форм фольклора, I. М., 1988. С. 74–76 и др. Характерен в связи с общей темой рефлексивности инвертированный мотив — змей Вритра обращает молнии, гром и т. п. против Индры, хотя это и не спасает его от поражения, ср.: nasmai vidyun na tanayatuh sisedha na yam miham ^akirad dhradunim ca (RV I, 32, 13) "Не помогли ему ни молния, ни гром, ни тот туман, что он раскинул, ни град […]". Этимологическим соответствием балто–славянскому имени Громовержца оказывается древнеиндийская персонификация грозовой тучи (parj`anya) бог Парджанья, который любопытным образом включен в заговор АV XII, 1, 12, обращенный к Земле: «Какова твоя сердцевина, о Земля, и каков твой пуп, какие подкрепления [или пища, полнота ее, urj, ср. "urjay — "изобиловать", "насыщаться", "усиливаться'и т. п., ср. авест. varez-, др. — греч. , , хеттск. uarkant, др. — ирл. ferc. Mayrhofer I, Lief. 4, 1988. P. 242–243; сюда же, конечно, и русск. ворзать "жадно глотать", варзать "есть до отвала" наварзаться, вероятно, верзила, верзить и т. п., о чем см. в другом месте — В. Т.] возникли (sam–bhu) из твоего тела, — в них помести ты нас! будь очистительницей (pu) по отношению к нам! Земля (bhuті) — мать, я — сын земли, Парджанья — отец; пусть он спасет — наполнит (? — pr-) нас». Я этого заговора — человек, т. е. «земной», как показывает внутренняя форма этого слова в ряде индоевропейских традиций; «земная» и змея (ср. славянские языки) рождена, как и человек, Землей, гипостазированным образом самой змеи, или — что практически одно и то же — сама от себя (в этом же заговоре XII, 1, 13 смертные, обращаясь к Земле, говорят, что они родились от нее, что она несет как двуногих, так и четвероногих, и, наконец, могли бы сказать, что, умерев, они вернутся в Землю: «земное» станет достоянием Земли). Реконструкция мотива порождения в «основном» мифе свидетельствует, что и Змей — «обращенный» сын Громовержца и его супруги (<*3емли, *Матери–Земли), и это еще одно подтверждение диахронической связи человека и Змеи через общих для них родителей. И над этим звеном мифа веет дух рефлексивности и, более того, «аутогеничности», присутствующих явно в ряде заговоров против змей, ср.: «Да будет поклон черной, поклон поперечнополосатой, рожденной от себя (svajaya, от svaja-, букв. — "само(-свое)рожденной’), коричневой поклон, поклон божественному роду!» (АV VI, 56, 2). Связанная с этим рефлексивность змеи отражена и в более косвенном мотиве «неразличения» начала и конца змеи («Ты, что разишь одинаково: и хвостом и пастью…» — в обращении к змее, АV, VII, 56, 8: функциональное тождество этих частей как бы предполагает их пространственную смежность, слияние воедино, возвращение к самой себе.
Но само подчеркивание различий, изменчивости, амбивалентности тоже далеко от абсолютности: применительно к необходимой глубине оно отсылает к единому архетипу, хранимому в разных его отражениях, и учит нахождению тождественного данному и за пределами известного круга явлений. С этой точки зрения, поединок Громовержца со Змеем, которого поражают, бьют, колют, режут и т. п., сопоставим с сюжетом препирательства–суда Неба и Земли, представленного мифологической песней из Хорватского Приморья, Стариград (русскому читателю она доступна благодаря прекрасному переводу И. Н. Голенищева–Кутузова): Мать–Земля жалуется на Небо, терзающее ее стужей, градом, засухой, голодом и т. д. (от Михаила до Юрия и от Юрия до Михаила; кстати, эти сроки является отмеченными в жизненном цикле змей); Небо же в ответ обвиняет «проклятую Землю» во всех непорядках, беззакониях, злодействах. Кажется, не обращалось внимания на замечательный по своей художественной силе русский духовный стих «Плоть моя невоздержанная», особенно на фрагмент Как расплачется и растужится / Мать сыра–земля перед Господом: / Тяжело–то мне Господи, под людьми стоять… вплоть до Отвещает земли Исус Христос: / О мати ты, мать сыра–земля! / Всех ты тварей хуже осужденная, / Делами человеческими оскверненная,… (ср. к мотиву земных тягот: Меня бьют, колотят, ворочают, режут, я все терплю и всем добром плачу и т. п., в загадках), который, несомненно, намекает на общий с хорватской песней исходный праславянский прототекст с той же общей идеей и со следами сходной архетипической конструкции, которые обнаруживаются в славянских заговорах от укуса змеи.