Святость и святые в русской духовной культуре. Том 1.
Шрифт:
Это обретение святых мощей существенно отличалось от предшествующего ему обретения «самаритянских» книг и даже священных текстов Евангелия и Псалтири, написанных «русскими» письменами: оно было более «сильным». В первом случае обреталось то, что уже было известным и, почитаясь священным, использовалось для религиозных целей: и «самаритянские» книги и «русские» Евангелие и Псалтирь были открытием только для Константина и не для кого–либо еще; более того, и Моисеево Пятикнижие, и Евангелие, и Псалтирь сами по себе ему были известны и ранее: неизвестными оставались лишь «самаритянская» и «русская» версии и то, что они были именно в Херсонесе. Обретение же святых мощей Климента было открытием не только для Константина, но и для всех жителей Херсонеса, для Рима, для всей христианской церкви. И второе важнейшее различие: обретение священных книг в Херсонесе не было подвигом: Константин нашел их не ища, случайно, тогда как обретение святых мощей Климента целиком подвиг Константина: по неясным отрывкам молвы и текстов он узнал то, о чем не знали сами жители Херсонеса и его священноначалие; он познакомил их с тем, что было им узнано и сформулировано как задача (сосланный Фотием в Крым Митрофан, митрополит Смирненский, сообщает, что именно от Константина жители Херсонеса узнали об истории мученичества Климента как о легенде, ср. MMFH III, 179–180); он убедил начать поиски останков, взяв на себя инициативу в организации этих поисков; он внес на своей голове раку со святыми мощами (акт несомненно символический!) в город и рассказал его жителям о том, как были обретены останки святого Климента, а потом и описал это событие в «краткой истории» на греческом языке [как известно, Анастасий послал Гаудериху свой перевод двух сочинений Константина, одним из которых был рассказ — «storiola», «brevis historia» — об обретении останков Климента— MMFH III, 177–181; следы этого сочинения— в самой «Итальянской легенде»; ср.: Трифонов Ю. Две съчинения на Константин Философ (св. Кирил) за мощите на св. Климент Римски. — Списания на Българската Академия за науките, т. 48. София, 1934; Vasica /. Slovo na prenesenie mostem preslavnago Klimenta neboli legenda chersonsk^a. — Acta Academie Velehradensis. Olomouc, 1948; Pechayre A. P. Les 'ecrits de Constantin le Philosophe (saint Cyrille) sur les reliques de saint Cl'ement de Rome. — Echo d'Orient, t. 35, 1936; Флоря 1981, 118 и др.]. Все это было личным подвигом Константина, сознательно планируемым и от начала до конца выполненным при самом непосредственном его участии. Можно было бы назвать и еще одно, третье, отличие этого обретения от предыдущего: оно представляло собой обретение персонифицированной святости, явление миру неизвестного или забытого подвига святости раннехристианского мученика, возвращение его в собор святых христианской церкви и, наконец, как бы и собственное приобщение (и/или провозвестие этого) к святости через обретение святых останков (еще раз стоит напомнить, что роль Константина Философа в обретении святых мощей Климента была главной заслугой его в глазах римской курии).
Третий (после двух «обретений») промежуточный («вставной») эпизод между «невольным» обращением самаритянина и его сына в христианство и крещением двухсот хазар как раз и может расцениваться и рассматриваться как постепенно и тонко вводимое мотивирование оснований для будущего причисления Константина к лику святых, как формирование слоя предсвятости. Хазарский предводитель (воевода) со своими воинами осадил христианский город. Константин же Философ, узнав об этом, «не ленесе, иде къ нему. беседовав" же съ нимъ. и учительнаа словеса преложи ему, укроти его. и обеща се тому на крещеніе». То, что обозначено в ЖК как укроти его, очевидно, надо понимать так, что хазары сняли осаду и ушли. Выполнил ли хазарский предводитель свое обещание креститься, остается, строго говоря, неизвестным, но в данном случае важнее другое — то, что беседа с ним Константина, его «учительные слова» были столь убедительны, что воинственный предводитель хазар не только снял осаду, но и изъявил готовность креститься. В этом отношении эпизод относится не столько к хазарам и их предводителю, сколько к характеристике Константина и как учителя–проповедника, и как человека. И снятие осады, и внутренний перелом, совершившийся в душе воина, образуют то «малое» чудо, которое, с одной стороны, достаточно естественно, а с другой, уже предвещает чудесный подвиг всей жизни Константина.
Четвертый промежуточный эпизод — из того же круга, но усилен по сравнению с третьим, в котором Константин был посторонним лицом и сам по себе хазар вовсе не интересовал. В этом же эпизоде именно он и его спутники были объектом агрессивного интереса нападающих. Во время путешествия Константина, когда он стоял на молитве, «нападоше на нь угри, яко вльче'кы вiюще, хотеше убити его». Он же не только не испугался («не ужасе се»), но и не прервал своей молитвы. Венгры («угри») же, увидев его, по «Божію смотренiю укротишеся» (ср. в предыдущем эпизоде «укроти и начеше кланятисе ему и слышавше учителнаа словеса от устъ его, отпустише и с миром тако […]». Этот дар укрощения, приведения даже злых, агрессивных, враждебных в состояние кротости был, несомненно, свойствен Константину, являясь, очевидно, и важной чертой его как человека. Значение этой черты возрастает, если вспомнить, что она сочетается в нем с личным бесстрашием и мужеством даже в ситуации смертельной угрозы или угрозы порабощения (особенно это относится к встрече с венграми, которые в старых источниках рисуются как воинственные и жестокие варвары: характерный знак этого в сочинениях византийских авторов — "волчий вой"; арабский географ Ибн–Руст, конец IX — начало X в., сообщает о нападении венгров на славян, пленении их и уводе к византийской пристани, возможно, к Керчи, см. MMFH III, 344).
Эти «промежуточные», подготовительные, мотивирующие дальнейшее эпизоды позволяют перейти ко второму, относительно массовому случаю обращения Константином хазар в христианскую веру. Это случилось во время его путешествия в Хазарию — сначала по Азовскому морю, а потом и по суше вплоть, видимо, до Каспийских ворот в Кавказских горах. Это путешествие носило, очевидно, миссионерский характер, хотя и могло осложняться некиими дипломатическими заданиями (см. ниже). После долгих, напряженных, проходивших в несколько этапов бесед с хазарами, с чьей стороны оппонентами Константина, как правило, выступали иудеи (еврейские ученые), после того как хазарский каган и его вельможи выслушали Константина («въсе еси по чину глаголалъ, до сыти въсех" наслаждь медоточныих словесъ от святыих кнігъ» — сказали они Константину) и почувствовали себя затронутыми сказанным и попросили его объяснить им и еще кое–что, о чем они собирались спросить («нъ мы есмы некнижнаа чедь, сему же веруем, яко ты от Бога еси. паче же, аще хощеши покои обрести душамъ нашимь, въсако исправи притчами, скажи намъ по чину, еже те въпрашаем»), стало ясно, что почва подготовлена. На следующий день вопросы и ответы заняли, кажется, немного времени, и вскоре Константин подвел итог, устраивавший всех: «Рече же філософь съ слезами къ вьсемъ: братіе и отци, и друзи и чеда, се дасть Бог разумъ въсакъ ответь достоинъ, аще ли се и еще кто противесе, да пріиде и препритъ, или препрень будетъ. и иже послушаетъ сего, да креститсе въ име святые троице; иже ли не хощеть, азъ есмь кроме сего греха, а онь узрит самъ в день судныи, егда седет вет'хыи деньми судити вьсемъ языком яко Бог». И ответили на это хазары, что они не враги сами себе, и поэтому с этого же дня, «да се креститъ волею, иже хощетъ. а иже на западъ клангяетсе, или жидов'скы молитву творитъ, или срацин'скы веру дрьжитъ, скоро съмрьть пріиметь от нас». Участники диспута разошлись с радостью. Тогда же крестилось до двухсот человек, «отврегшесе мрьзости поган'скыих и женитьвъ безаконныих», а хазарский каган написал к цесарю такое письмо («кнігы… сицевы»): «…послал ны еси, владыко, мужа таковаго, иже ны сказа хрiстіан'скую веру, словом и вещ'ми святу сущу, и извещьшесе, яко то к истиннаа вера повелехом креститисе вьсемъ своею волею, надеющесе и мы доспети того же, есмы же въси мы приятеле твоему царству и готови на службу твою, яможе потребуеши».
Исследователи ЖК замечают, что финал рассказа о хазарской миссии содержит ряд логических противоречий (ср. из литературы последних лет Флоря 1981, 121–122) и следов усилий, направленных к их преодолению. В частности, обращалось внимание на то, что после заявления первого советника кагана о том, что христианская вера самая лучшая, и «кроме ее никтоже можетъ живота вечнаго жити» всего лишь разрешение креститься тем, кто захочет, выглядит более чем слабым ответом на столь убедительный, если верить тексту ЖК, исход диспута, предполагавший по логике вещей государственное решение о всеобщем принятии христианства. Слабость ответа станет еще более ясной при учете, с одной стороны, весьма значительной веротерпимости в Хазарском каганате и, с другой, сохранения иудаизма как господствующего официального вероисповедания вплоть до второй половины X века, когда каганат распался (впрочем, и мусульманство вполне благополучно существовало в Хазарии, а мечети строились даже в ее столице). Более того, в каганате и в IX и в X веках отмечается присутствие определенного количества христиан. Эти противоречия, несообразности и сомнительность некоторых сообщений не ускользнули от глаз составителей более поздних, чем ЖК, текстов, принадлежащих, однако, к тому же кругу· В некоторых из этих текстов обнаруживается явное незнание и непонимание хазарской ситуации в 60–х годах IX века (ср. в «Проложном житии Мефодия»: «обидоша [Константин и Мефодий. — В. Т.] же всю страну ту и силою Христовою вся людіи увериста и Жиды прогнаста». Лавров 1930, 103; в «Успении св. Кирилла» сообщается, что «Констандин же філософь, научивъ все люди и гаггана православнеи вере. и крести гаггана и се вел'мужъ. и инехъ мнозех». Лавров 1930, 156). Высказывается предположение, что византийское посольство было направлено в 861 году в Хазарию после какого–то серьезного конфликта, в связи с которым проповедь христианства в Хазарии временно была прекращена. В таком случае можно предполагать, что миссия Константина преследовала цель восстановления нарушенного статус–кво, и само крещение двухсот хазар имело скорее характер символического акта. Тем не менее хазарская миссия Константина носит определенные признаки равноапостольского подвига, хотя они выражены довольно слабо, в известной своей части дают некоторые основания для сомнений и в любом случае косвенны: Константин «уверил» — убедил кагана, а тот позволил желающим принять крещение. Существенно, однако, что «хазарское» обращение в христианство весьма отлично как от обращения отца и сына самаритян, так и от обращения жителей Фуллы (см. ниже) в ряде отношений, прежде всего в том, как действовал в этом случае сам Константин, о чем будет сказано несколько далее: проявленное им мастерство участника диспута, учителя, мудреца позволяет лучше понять и человеческий тип Константина Философа.
В контексте равноапостольского подвига Константина фульская история занимает особое место, хотя и она, может быть, еще в большей степени, чем другие случаи обращения в христианскую веру Константином, придает его равноапостольству оттенок некоей относительности и понуждает искать более адекватное определение того типа святости, который явлен Константином, и соответственно типа подвига, с которым связан и сам тип святости. Во всяком случае фульская история не столько об обращении фульского народа в христианскую веру, сколько об ограждении его от рецидива язычества и напоминании о крещении, о восстановлении христианской веры в народе, который в силу приверженности старой языческой традиции забывает о требованиях христианской веры. Поэтому фульский эпизод интересен не только тем, что раскрывает особенности Константина в еще одной новой ситуации, но и сведениями о неизвестном ранее языческом ритуале.
Город Фуллы (сама форма этого названия заслуживает внимания, поскольку она отлична от греческой формы и соответствует еврейской, засвидетельствованной в Библии, в чем видят еще одно подтверждение знакомства Константина с еврейским языком, ср. Minns Е. N. S. Cyrill really knew Hebrew. — M'elanges P. Boyer. Paris, 1925, 94–95) как центр особой епархии в Крыму известен с 787 г. по «Notitiae episcopuum». Очевидно, что «фульский язык» (народ), не фигурирующий ни в каком другом источнике кроме ЖК и «Успения святого Кирилла», жил в Фуллах и их окрестностях и что само название этого народа мотивируется локусом его обитания, а не принадлежностью к особому этноязыковому типу, хотя для более раннего времени и этот последний вариант не исключен (ср. трактовку названия дуба, предложенную недавно О. Н. Трубачевым). Где находились Фуллы — на месте теперешнего Чуфут–кале (т. е. в районе Бахчисарая), как думают некоторые, или в окрестностях Коктебеля, где сохраняются остатки средневекового поселения, к чему склоняются в последнее время другие (Кропоткин В. В. Из истории средневекового Крыма. — САрх. XXVIII, 1958; ср. критику «коктебельской» локализации Фулл — Якобсон А. А. К вопросу о локализации средневекового города Фуллы. — САрх. XXIX–XXX, 1959, что в свою очередь было встречено «контр–критикой» — Кропоткин В. В. О распространении христианства в Северном Причерноморье. — В кн.: Восточная Европа в древности и средневековье. Спорные проблемы истории. Тезисы докладов. М., 1993, 41–43; ср. также Флоря 1981, 122–123), — в точности неизвестно, хотя, кажется, последняя точка зрения предпочтительнее, поскольку, в частности, в окрестностях Коктебеля при раскопках были обнаружены фундаменты ряда христианских храмов и в их числе большой базилики, которая по своим размерам уступает лишь главному храму Херсонеса, тогда как в Чуфут–кале остатков таких сооружений не обнаружено (ср. мнение Б. Н. Флори).
В ЖК рассказывается о том, что «беше же въ филісце езыце доубъ велеи, сьраслъ же се съ чрешнею, и под нимже треби твораху нарицающе того именем Александръ, женскому полу не дающе приступити къ нему, ни къ требамъ его». Услышав об этом обычае, Константин «не ленисе потрудитисе до нихъ, и ставъ посредъ ихъ», обратился к ним с речью, смысл которой заключался в заключающем это обращение вопросе — «како имате избыти вечнаго огня»? Ведь эллины, поклонявшиеся небу и земле как богу, а также «въсакои твари, суть вечную муку наследили». То же предстоит и фульскому народу, поклоняющемуся «древу, худеи вещи еже ес готово на съженіе» (учитывая некоторые рукописи ЖК, можно восстановить помимо того, что объединяет эллинов и фульцев — поклонение тварному и общая обреченность на вечные муки — и то, что их разъединяет, причем ставит фульцев в худшее положение, чем даже эллинов: последние поклонялись таким «большим (великим) и добрым творениям», как небо и земля, тогда как фульцы — таким ничтожным (малым) и худым, ни к чему кроме сожжения ненужным, как дерево; отсюда — двойное противопоставление большого/великого и доброго/хорошего малому/ничтожному и худому/плохому). Ответ фульцев был естественным и искренним, в то же время он содержал исключительно важную мифологическую деталь, позволяющую восстановить характер и смысл фульской мифоритуальной конструкции. «Мы сего несмы начели от ння (слово с титлом) творити, нъ от отец есмы преели», — трогательно оправдывался перед Константином народ фульский, — «и от того обретаемъ въся прошеніа наша, дожь наипаче и инаа многаа. и како сіе мы сотворимъ, егож нес дръзнулъ никтоже сотворити, аще бо дрьзнетъ кто се сотворити, тогда же съмрьть узритъ, и не имамы ктому дождa видети до кончины. Учитывая, что «александр» не собственное имя дуба, как, видимо, полагал составитель ЖК, но апеллятив в функции определения, и что греч. (а фульцы, конечно, скорее всего были грекоязычны, и внутренняя форма этого слова должна была для них быть ясна) обозначало "защитник–охранитель мужей–мужчин", напрашивается трактовка этого ритуала в свете мифа о Громовержце (его деревом был именно дуб), вызывателе дождя (дважды упоминаемого в эпизоде как не только главная цель ритуала — «дъжь наипаче», — но и единственная достойная упоминания несмотря на «инаа многаа». Характерно, что у дуба «александра» совершались жертвоприношения (какими они были в середине IX века, остается неизвестным, но, судя по типологическим параллелям, более чем вероятно, что некогда речь шла о кровавой жертве, которая должна была вызвать живительный и жизнедавческий дождь, сопоставимый с этими же свойствами крови; объединяло дождь и кровь и свойство текучести, льющести–ливкости). Не менее показательна и «мужская» доминанта описываемого в ЖК ритуала и тем более его реконструируемой более архаичной формы. Само имя дуба «александр» подчеркивает мужскую тему, Громовержец четко выражает ее же, а в основном для него мифе, восстанавливаемом и применительно к индоевропейскому горизонту («основной» миф), появляется и мотивируется еще и специально «анти–женская» тема (в Фулле женщинам запрещалось подходить к дубу и участвовать в жертвоприношении, так как их жертвы дубу «александру», судя по всему, были ему неугодны. В «основном» мифе Громовержец был обманут его женой, изменившей ему. Результатом этого было наказание ее и/или «третьего», с которым она изменила мужу, наложенное самим Громовержцем. В связи с этим плодоносительная функция женщины оказывается как бы оттесненной, и она в значительной степени переходит к Громовержцу, извергающему гром, молнию, дождь, как извергают семя (*vbrg-). Эта необходимая жизненная функция, теперь по необходимости связываемая именно с дубом, мужским началом, замещающим–представляющим Громовержца, объясняет и «мужской» акцент фульского ритуала и ту привязанность к нему, которая заставляла их, обращенных уже в христианство, удерживать его как особую ценность их жизни. Возможно, что мотив дуба, который «сърасль же се съ чрешнею», отсылает к некогда актуальному союзу–соединению Громовержца и его супруги на уровне их вегетативных воплощений — дуб и черешня/вишня (вероятно, : */*; при обычном др. — греч. или ожидалась бы, судя по индоевропейским параллелям, форма женского рода, каковая и представлена как в производном или ', так и в микенском женском имени Keraso = ; см. Chadwick Baumbach L. The Mycenaean Greek Vocabulary. — Glotta, 41, 1963, 209; Chantraine 518; иначе Heubeck Kadmos 4, 1965, 138–145). Если эта реконструкция верна и имеет смысл применительно к описываемому в ЖК ритуалу, то становится понятным, почему для фульского народа дуб «александр» — жизнь, а уничтожение его — смерть и почему они во что бы то ни стало хотели сохранить это старое языческое наследие, включив его даже в отвергающую его новую веру.
Похоже, что Константин понял некую интимную связь фульцев с дубом и соответствующим обрядом и не столько нападал на него или на самих фульцев, цепляющихся за этот обряд и его символ, сколько увещал их с достаточной мягкостью и тактом («и тако сладкыими словеси увещавъ ихъ»). В основу этой «тактичной» тактики увещания Константин положил ссылки на ветхозаветных авторов, прежде всего на Исайю, в знаменитом стихе 15:19, где он «от лица Господня въпіетъ, глаголе: се греду азъ собрати въся племена и въсе езыкы, и прiидутъ и узретъ славу мою, и оставлю на нихъ знаменіе, и послю от нихъ спасаемыихъ въ езыкы, въ Фарсъ. и въ Фудь [в ркп. Л — Фуль], и Лудь, и Мосохъ, и овель, и в Елладу, и въ островы далные, иже несутъ слышали имени моего, и възвестетъ славу мою въ езыцехъ […] Познаите же, братіе Бога, сотворшаго вы. ce евангелие новаго завета Божіа, въньже се есте и крестили». Эта тактика увещания предполагает скрытое увещание, почти нулевой упрек, едва обнаруживающий себя в первой фразе, обращенной к фульскому народу, собственно, во второй половине ее — вопросе, возможная жесткость которого заранее смягчена первой половиной фразы — напоминанием об избранности фульцев Богом: «Богъ о васъ въ кнігахъ глаголетъ а вы како отмещетесе его»? И все последующее, строго говоря, тоже напоминание об избранности, о чести эти избрания и о высоком долге ответственности. Лишь после этого, как бы установив контакт с фульцами, получив их молчаливое согласие, Константин «повеле имъ древо посещи и съжещи». Теперь фульцы снова должны были вспомнить, что их святыня не дерево, дуб «александр», а святое евангелие. Все дальнейшее происходило, видимо, быстро и естественно, без задержек. «Поклон' же се стареишина ихъ, и шедъ, лобза святое евангелие, такоже и въси. свеще же бели пріемше от філософа и поюще, идоше къ древу, и възьмь секыру и тредесетъ и трикратъ ударивъ, повеле вьсемъ сещи и искоренити его и съжещи» [показательно, что сходным образом, хотя бы отчасти в символическом плане, вел себя Константин и в Моравии, где, по свидетельству ЖК, латинские и франкские иереи держались триязычной ереси и «иному бесчестию учааху», говоря, что под землею живут большеголовые люди, что гады — творение диавола и за убийство змеи будут отпущены грехи и т. п.; попустительствовали совершению языческих треб и многократному заключению браков. ЖК свидетельствует о Константине— «Въсе же c"ie яко и трьніе посекъ, словесныим согнемъ попали»]. Тридцать три удара по дубу «александру» соотносят с тридцатью тремя годами земной жизни Иисуса Христа, и поэтому в этой детали можно усматривать символически выраженный мотив одоления Христом языческой святыни, и, в самом деле, все, чего просили фульцы у своего священного дерева, естественно и сразу же было явлено им — «въ ту же нощь aб"ie от Бога дождь бысть, и упои землю, и съ радостiю веліею похвалише Бога, и веселисе о семъ Богъ зело».
Если рассматривать деятельность Константина Философа в призме его равноапостольской миссии и соответствующего типа подвига святости, то, конечно, на первое место должны бы претендовать два события, имеющие отношение к славянскому миру и образующие — в этих пределах — как бы рамку равноапостольских деяний, их начало и их конец, завершение. Но именно эти отмеченные события более всего подчеркивают относительность и, так сказать, некоторую косвенность равноапостольского подвига Константина, хотя и с несомненностью свидетельствуют о его прикосновенности к нему и о безусловной важности того, что он сделал для того, чтобы приобщение славянских племен к христианству состоялось на их собственном языке и с помощью книг, написанных славянскими письменами.
Начало было связано с обращением в христианство болгар, точнее, небольшой их части, жившей в местечке Равень на реке Брегальщине. Казалось бы, это событие должно было стать одним из узловых в жизнеописании Константина Философа, но, как это ни странно, в ЖК оно полностью отсутствует и на него нет даже намека. Игнорирование этой миссии Константина, даже несмотря на то, что брегальницкие насельники не были, строго говоря, первыми из крещеных болгар (таковыми были уже в конце VIII — начале IX в. отдельные представители верхушечного слоя, как, например, Телериг, ок. 772–777, два сына Омуртага, ок. 814 — ок. 831 и др., или простые болгары, попадавшие в плен; стоит напомнить и о том, что при Круме, ок. 803–814, в Болгарию были переведены многие ремесленники–христиане; кстати, в это же время и даже раньше отмечены случаи христианизации отдельных лиц славянского происхождения из высшего слоя в Карантании, Великой Моравии, не говоря уж о славянах Греции, где отдельные примеры этого процесса встречаются уже со второй половины VI в. и тем более в VII в.), представляется большой и труднообъяснимой (если только вообще объяснимой) неожиданностью. Во всяком случае отсутствие брегальницкого эпизода в ЖК остается загадкой, решение которой могло бы поставить под сомнение реальность самого этого эпизода в том виде, как он описан в «Солунской легенде» («Слово Кырила Философа, како увери булгаре»), наиболее подробно описывающей брегальницкую историю. Естественно, напрашивается предположение об относительно более позднем появлении этого эпизода в составе текстов кирилло–мефодиева круга (такие интерполяции, переделки и переакцентировки в этих текстах достаточно хорошо известны) как результате «болгарской» редакции (ср. подобное «оболгаривание» в «Успении св. Кирилла»: «Съи преподобныи отецъ нашъ Кирілъ. рожденіемъ бысть от Солуна града. родомъ сыи бльгаринъ…»). Предположение, что брегальницкий эпизод мог быть в первоначальном, до нас не дошедшем тексте ЖК, загадки не снимает, так как остается непонятным исключение столь выигрышного места в последующих рукописях ЖК. Можно также высказать предположение, что эпизод мистического обретения Константином славянских букв в «Солунской легенде» может объясняться переносом сходного эпизода обретения букв им же перед моравской миссией в ЖК и переориентацией с «моравского» на «болгарское». Нужно также заметить, что сам текст «Солунской легенды» содержит ряд неясностей, производит в целом впечатление торопливости, недоговоренности, даже неоконченности и неокончательности. Тем не менее эта легенда безусловно интересна и оригинальна и, в частности, содержит небезынтересные детали в связи с вопросом о равноапостольской деятельности Константина Философа. Поэтому она заслуживает того, чтобы быть здесь воспроизведенной по рукописи, легшей в основу публикации Лавров 1930, 158–159.