ЖАНРЫ

Святость и святые в русской духовной культуре. Том 1.

Топоров Владимир Николаевич

Шрифт:

Прежде чем расстаться с темой одежды, необходимо сделать несколько замечаний общего характера. Безрелигиозному сознанию, и даже религиозному, но лишенному аскетического пафоса и равнодушному к тому, как строится человеком его отношение с вещью, весь «казус» одежды в ЖФ может показаться неумеренным преувеличением некоей элементарной бытовой ситуации, свидетельством неумения идти на разумный компромисс и, напротив, стремления к максималистским, сутью дела не вызванным и, следовательно, ничем серьезным не оправданным решениям, признаком несговорчивости, излишнего педантизма, при случае обнаруживающего почти агрессивность, угрозы «естественным» человеческим отношениям, нарушаемым готовностью идти до конца из–за пустяка («единого аза ради»). В самом деле, по внешности все началось именно с одежды. Из–за нее возникла первая серьезная трещина в отношениях между сыном и родителями, из–за упорства сына в вопросе об одежде позже отношения с матерью стали тяжелыми для обеих сторон, а для Феодосия практически невыносимыми, он вынужден был бежать из дома, и семья разрушилась. Возникает соблазн думать, что Феодосий мог бы достигнуть своих целей и «датися Богу» проще, без той остроты, драматизма, болезненности, которые характеризовали его отношения с матерью. Представляется, что, каковы бы ни были социальные амбиции матери и ее планы относительно будущего ее сына, она примирилась бы и с тем, что мальчик Феодосий избегает шумных игр со сверстниками, и с тем, что в его жизни такое место занимает чтение божественных книг. Но вот с «худыми ризами» сына она не могла примириться никак, потому что они как раз и были той самой горячей точкой отношений между нею и ее сыном, которая всегда была перед глазами («колола глаза») — ее и всех окружающих («других») — и которую нельзя было ни на минуту забыть. Можно думать, что мать догадывалась, предчувствовала, что за этой внешней «неблаголепностью» сына лежит что–то более важное и основоположное, но оно было дальше, глубже, потаеннее, до поры скрыто от людей, и поэтому с ним еще можно было как–то мириться, хотя именно оно должно было отнять у матери сына. Но «внешнее», при котором сын еще оставался с матерью, жгло ее душу внутренним пламенем, делало ее состояние непереносимым и толкало ее на путь, который привел к расставанию с сыном, к потере его.

«Внешнее» приобретает такую силу и вызывает столь далеко идущие последствия только в том случае, когда оно является принадлежностью семиотического пространства. Именно с такой ситуацией приходится сталкиваться и в данном случае. Одежда сына была для матери знаком, нарочито, с умыслом, в противовес «норме» эксплуатирумым им как бы «назло» ей. Вероятно, матери казалось, что она требует от сына совсем немного — не каких–то крайностей, не чего–то максимального, а обычного, принятого в том кругу, к которому они принадлежат, «среднего», одним словом, нормы, чтобы все было как у всех (по крайней мере, чтобы отклонение от нормы не было столь разительным, что бы оно воспринималось вовсе как вызов). Однако ведь и для Феодосия одежда тоже была знаком (и тут он верный ученик своей матери), но еще и знаменем. Воз, поставленный перед лошадью, — символ бессмыслицы. Но место знамени всегда впереди: оно ведет, придает смысл движению, объявляет этот смысл прежде, чем он достигнут. Знамя не только не скрывают, но делают все, чтобы явить его, — и не только и, вероятно, не столько себе и «своим», сколько «внешним». В этот начальный момент «воздвижения» и «явления» знамени оно важнее, чем то, знаком чего оно выступает. Именно эта ситуация, как можно думать, и объясняет главное в «казусе одежды» в жизни Феодосия и его роль в тексте ЖФ.

Но есть и другие аспекты этой темы. Один из важнейших среди них определяется старой мифопоэтической идеей о связи человека и Вселенной, микрокосма и макрокосма через некий единый план творения, объясняющий изоморфизм двух этих миров. Из этой общей идеи вытекает другая — о грани, отделяющей человека от Вселенной, о той сфере, в которой происходит их взаимодействие в положительном (контакты, обмен) и отрицательном (предохранение, защита, гарантия безопасности) планах. Главные «участники» этой промежуточной зоны, принадлежащие и миру и человеку, — питье, еда и одежда (ср. уже цитированное последнее поучение Феодосия перед смертью, воспроизводящее завет Иисуса Христа: «Не пьцете- ся, чьто пиемъ или что емъ, или въ что облечемъся…»). Основная функция питья и еды — поддерживать человека изнутри. Основная функция одежды — охранять его извне, окружая (как бы огораживая) человека, его тело и тем самым обозначая место его в мире, выделяя его в нем. Русское языковое сознание придает одежде особую, можно сказать, исключительную значимость. Внутренняя форма слова связывает одежду — др. — русск. о–дежа (*o–ded–ia): о- дети — с обозначением одного из самых основных космологических действий, кодируемых и.-евр. *dhe- — "ставить", "класть", "утверждать к бытию". Этот «тетический» глагол имеет своими объектами мир, небо, солнце, месяц, звезды, человека, закон, имя, социальные установления и т. п. и своим субъектом — демиурга, творца. Одеть — значит поставить вокруг человека нечто, что и выделяет и охраняет его, знак и покров. Одежда и воплощает как раз это знаковое и охраняющее человека со всех сторон нечто, наиболее близкое к человеку [560] , непосредственно облекающее его тело, плоть, почти неотъемлемое от человека. «Одёжа» обозначает материальную опору человека, подобно тому как однокоренное «надёжа» (ср. «надежа» — 37б, 49а, 50б, 53б, 55б, 61б и др. и синонимичность на–деть: о–деть), из *na–ded–ia (*nа- dhe-), обозначает опору духа, устремленного в будущее. Впрочем, и одежда может быть захвачена сферой духовного и усвоена ею, если она соотнесена с иными, более высокими смыслами.

560

В знаменитом гимне о человеческом теле из Атхарваведы (X, 2) ставится вопрос— «Кто его одел одеждой» (15), vasah paryadadhat, от глагола pari–dha-, т. е. "ставить вокруг", с той же внутренней формой и тем же корнем, что и в одеть, одежа.

Но для этого нужен выбор. Есть одежда и одежда — «одежа светьла и славьна» [561] и «одежа худа и бедьна» (видимо, и «темьна и неславьна», неприметна как противоположность светлой и славной одежде). Первая знак нормы, социального престижа, того, как надо, как полагается. Вторая отсылает к «худым ризам» Иисуса Христа, к его отказу от социально престижного, к его смирению и «убожению», и именно эта «одежа худа» становится знаком духовного выбора, новой нравственности. Диалог матери и сына в этом отношении очень показателен — тем более, что он серьезен, мать любяща, сын смиренен, и оба они надеются убедить друг друга:

561

Характерно постоянство, с которым эпитет светьла определяет слово одежа.

[…] и начатъ глаголати съ любовию к нему: «Молю ти ся, чадо, останися таковааго дела, хулу бо наносиши на родъ свой, и не трьплю бо слышати отъ вьсехъ укаряему ти сущю о таковемь деле. И несть бо ти лепо, отроку сущю, таковааго дела делати». Таче со съмерениемь божественый уноша отъвещавааше матери своей, глаголя: «Послушай, о мати, молю ти ся, послушай! Господь бо Иисусъ Христосъ самъ поубожися и съмерися, нам образъ дая, да и мы его ради съмеримъся. Пакы же поруганъ бысть и оплеванъ и заушаемъ, и вься претерпевъ нашего ради спасения. Кольми паче лепо есть намъ трьпети, да Христа приобрящемъ… (29в–29г).

Именно в силу этого примера Феодосий и хочет быть «яко единъ отъ убогихъ» и носить убогую и худую одежду.

В этом месте рассуждений нужно остановиться, чтобы не пройти мимо важного нюанса. В предпочтении, оказываемом «худым ризам» нередко видят просто отказ от богатства мира сего и равнодушное отношение к одежде, как и к другим мирским благам. Едва ли подобный подход объясняет ситуацию Феодосия: к одежде он отнюдь не равнодушен; выбрав смиренные «худые ризы», он возлюбил их, как возлюбил и самого Иисуса Христа, и смирение. Трудно представить себе, что Феодосий мог не любить, не относиться с жалостью и особой интимностью к одежде, которая в конечном счете связывала его с Христом, уподобляя его, Феодосия, подвиг Христову [562] . Как отец русского монашества Феодосий завещал это отношение к одежде (любовь к «худым ризам») всему русскому монашеству (ср. Федотов 1959:39), а история русской святости знает множество примеров, подтверждающих устойчивость подобного отношения к одежде. Но и вне религиозной сферы отношение к одежде в русской жизни всегда оставалось очень существенным пробным камнем, позволявшим самоопределиться не только в «социальном», «культурном» и т. п. пространствах, но, главное, в духовном, нравственном пространстве. Те преувеличения, крайности и безумия, которые так хорошо известны на Руси, в преобразованном виде отражают отношение к одежде, впервые и сразу же остро намеченное в ЖФ в связи с образом самого святого.

562

Сказанное может получить косвенное подтверждение в том, что «светьлая одежа» не вызывает у Феодосия тех резко отрицательных эмоций, что у Варлаама, топчущего ее, бросающего ее в грязь и т. п. Феодосий спокойно относится к ней, признает ее для других, сам не испытывает идиосинкразических приступов в отношении ее, но она — не для него. Его выбор сделан, и он оказался иным — «худые ризы».

d. Аскетизм. Смирение. Проблема «ближнего». Преодоление себя. Поиски пути. Испытания. Становление души. Обретение «места свята»

Тема одежды, проанализированная выше, будучи диагностически очень важной для характеристики Феодосия, вскрывает наличие аскетического компонента в его душевном устройстве и в его поведении, но вместе с тем и такие черты, как упорство, целенаправленность, редкое сочетание «покорения» и «повиновения» с верностью избранному пути. Аскетизм не только не приобретал у Феодосия крайнего, максималистского, безбрежного характера, но даже не мог потеснить того, что было связано с его труженическим подвигом. Напротив, уже мальчиком он умел соединять одно и другое. Труд учения был связан с аскетическим отказом от игр и друзей. Несколько позже он начинает трудиться на поле, и этот труд оборачиваетсся также аскетическим смирением — «Оттоле же начать на труды паче подвижьней бывати, якоже исходите ему сь рабы на село и делати съ всякыимь съмерениемь» (28а–28б). Две существенные детали заслуживают внимания в связи со сказанным. Во–первых, сообщение о начале трудов относится к тому времени, когда Феодосию исполнилось тринадцать лет, и оно помещено сразу же после известия о смерти его отца («Въ то же время отець его житию конець приять» [28а]). В связи с этим напрашивается предположение (соответствующее, думается, тому, что можно восстановить относительно решений, принимавшихся Феодосием, и их мотивировок) о том, что обращение к полевым трудам было не просто следующей ступенью аскетического смирения, но и вытекало определенным образом из новой жизненной (возможно, и экономической) ситуации, сложившейся в результате смерти отца. Если это предположение оказалось бы верным, то решение Феодосия отдаться тяжелому труду несколько по–новому и, главное, конкретнее обрисовало бы его душевные качества. Во–вторых, труд, тяжелый сам по себе, был связан с преодолением сопротивления ему со стороны матери —

Мати же его оставляше и, не велящи ему тако творити, моляше и пакы […]. Глаголаше бо ему, яко, тако ходя, укоризну себе и рчоду своему творити. Оному о томь не послушающю ея, и такоже многашьды ей отъ великыя ярости разгневатися на нь и бити и … (28б).

Никакие аргументы, выдвигаемые матерью, и даже побои не могут отвратить отрока Феодосия от поставленной им перед собою цели. Не слушая мать («не послушающю ея») или, точнее, слушая, но не слушаясь, не отказываясь от задуманного, он упорно и последовательно идет по своему пути. Очень вероятно, что даже эксцессы со стороны матери не изменяли его почтительного отношения к ней и во всяком случае не приводили к срывам. Возможно, споры с матерью, опровержения ее представлений, оправдания своего поведения — все это он считал излишним, потому что знал, что в выборе смирения он прав. Этот шаг был ему ясен, но не ясно было еще самое важное — «како и кымь образъмь спасеться» (28б), и поэтому оспаривание упреков матери, относящихся к бедной одежде или работе на поле, он считал бессмысленным расточительством.

Мысль о спасении души занимала в это время Феодосия, более, чем что–либо другое. И он искал этот путь на свой страх и риск. Призвание само по себе не обеспечивало свободы от ошибок, во всяком случае — выбора предназначенной Божьим изволением судьбы. Услышав о Святых местах, где провел свою земную жизнь Иисус Христос, Феодосий захотел побывать там и поклониться им. Когда же ему представилась возможность осуществить свое намерение, он ночью ушел из дома вслед за странниками, собиравшимися посетить эти места. Однако в этом случае Феодосий ошибся в своем выборе и должен был вернуться домой, так как

Благый же Богъ не попусти ему отъити отъ страны сея, его же и–щрева матерьня и пастуха быти въ стране сей богогласьныихъ овьць назнамена, да не пастуху убо отшедъшю, да опустееть пажить, юже Богъ благослови, и терние и волчець въздрастеть на ней, и стадо разидеться. (28г).

В этом эпизоде Божья воля и интересы матери Феодосия оказались как бы союзниками. Именно она, узнав об уходе сына со странниками, отправилась в погоню, настигла их и привела связанного сына домой. Ее бдительностью и стараниями Феодосий остался «въ стране сей», что соответствовало Божьему назнаменованию. Эта история представляется очень важной и с точки зрения соотношения предназначения, Божьей воли, с одной стороны, и личной инициативы в выборе своей судьбы, с другой, и с точки зрения осуществления предназначения как бы случайными силами.

Было бы ошибкой думать, что Феодосий вообще не слушал того, что говорила ему мать, игнорировал сказанное ею. Похоже, что после каждой неудачи он принимал во внимание ее слова — потому ли, что соглашался с ними, или потому, что они наталкивали его на новое, более глубокое решение. Так и в последнем эпизоде с уходом из дома и насильственным возвращением. Он согласился с увещеваниями матери не покидать ее и дал обещание не делать этого. Конечно, такой отказ от своих первоначальных намерений мог быть проявлением слабости или дипломатической уловкой. Но правдоподобнее предполагать, что, не соглашаясь с матерью по существу, не принимая упреки, за которыми стояли собственно «материнские» мотивы, Феодосий усваивал в этих упреках то, что было «сверх–материнским» и отражало Божью волю, совпадало с нею [563] . Поэтому Феодосий, возвращенный домой и освобожденный от оков, которые наложила на него мать, вскоре и, видимо, легко «на прьвый подвигь возвратися и хожааше въ церкъвь Божию по вся дьни» (29а). Во всяком случае он делает то, о чем просит его мать, — не покидает ее (поверхностная причинность), точнее — остается «въ стране сей» (Божье предназначение) [564] .

563

В уходе из дома ради Святой земли был, конечно, и элемент соблазна, порыв сердца и мечтательность, не прошедшие через трезвение, и осознание этого было, видимо, важнейшим уроком, который извлек Феодосий из всей этой истории.

564

Эта омонимичность мотивировок, обнаруживающая два плана (бытовой и божественный), предполагает известный (частичный) отклик Феодосия на слова и поступки матери. В этой связи может оказаться неслучайным параллелизм между наложением матерью оков на сына и — как бы в согласии с матерью и в продолжение ее действия — наложением на себя железных вериг самим Феодосием. И от оков, и от вериг освобождает Феодосия его мать (ср. в первом случае «съня железа съ ногу его» [29а] — «положительное», но во втором случае: «отъя железо от чреслъ его» [30г] — «отрицательное»). Характерно, что и в этом случае Феодосий учитывает материнский урок: кажется, в дальнейшем он не носил вериг, распространенных среди сирийских аскетов (но не палестинских, которые были Феодосию ближе), и вообще избегал крайнего аскетизма, тем более непотаенного, открытого другим.

Поделиться с друзьями: