Святость и святые в русской духовной культуре. Том II. Три века христианства на Руси (XII-XIV вв.)
Шрифт:
И это открывает новые возможности для человека в его отношениях с Богом. О них и об ответе–отклике человека на это — последние строки «Жития»:
То бо есть благий и великый даръ милости Его — входъ въ бесконечное царство Господа Бога нашего Исуса Христа съ всеми избранными его, послушающихъ и творящихъ волю Его. Тем же поим и молимся славному отъ всехъ небесныхъ силъ и отъ человгекь, яко въ векы милость Его на всехъ, творящихъ волю Его, яко тому слава и честь, и дръжава, и покланяние Отцю и Сыну и Святому Духу и ныне и присно и в векы векомъ. Аминь.
К сожалению, о поэтике «Жития» Авраамия почти ничего не писали, а между тем Ефрем был не рядовым агиографом, а выдающимся мастером риторики, чутким к слову и любившим, видимо, «сильные» приемы, их концентрацию в некие констелляции, и эффекты, вызываемые таким акцентированием. Как уже отмечалось, Н. Редков предполагал знакомство Ефрема с греческим языком и поэтикой и риторикой византийских писателей. Тот же исследователь отмечал, что Ефрем «с большим искусством пользуется фигурами, особенно усиления (градации) и противоположения» [114] . О последней фигуре см. выше, а под первой Н. Редков имел в виду случаи типа И ту начата бoле приходити [к Авраамию в монастырь Честного Креста. — В. Т.], и учение его множайшее быти, а врагъ сетоваашеся, а Господь Богъ раба своего прославляаше и съблюдааше на всяко время, благодать и силу подавая рабу своему. И пребысть мало время, и отъ многъ приемля утешение […]. И градация, и противоположения сходны в том, что они как бы обозначают пространство, интервал, степень близости или удаленности (вплоть до полярности) между описываемыми фигурами, явлениями, свойствами, действиями, во–первых, и задают ритм соответствующим фрагментам текста — регулярный и относительно часто заявляющий о себе или редкий, но сильный и весомый. Этот ритм (понятие очень важное в связи с «Житием», особенно в авторской, а не цитатной части) текста, конечно, не может быть объяснен ни только случайностью, ни только свойствами языка, которые должны быть актуализированы и определенным образом упорядочены, чтобы ритмическая структура текста стала отмеченной (хотя бы частично и вероятностно). Но это умение — дело автора, совершаемое или вполне сознательно, или иногда подсознательно, интуитивно, инерционно. Ефрем таким умением, несомненно, обладал и пользовался им. Проблема ритмической организации текста «Жития» слишком специальна, чтобы здесь в нее углубляться, но она должна быть здесь обозначена, поскольку ритм является средством организации существенного числа относительно коротких фрагментов текста. Особую роль в ритмообразовании таких фрагментов играют сочетания или иногда целые цепи однородных грамматических форм, чаще всего имен существительных и глаголов [115] , а само ритмообразование, конкретные ритмические структуры предполагают повторение чего–то общего или сходного, иначе говоря, подобия как результата подражания образцу, понимаемому как своего рода матрица.
114
См. Редков 1909, 49–50.
115
В цитатах из «Жития», приводившихся выше, содержалось значительное количество примеров цепей существительных, объединенных принадлежностью к одной и той же грамматической форме (ср. хотя бы часть «Радуйся!» или примеры типа въ труде и въ бдении, и въ алкании и т. п.) и как бы продолжающихся на уровне целых конструкций или их частей. Поэтому здесь такие примеры повторно приводиться или упоминаться не будут. Более интересны (в частности, из–за возникновения спорадических рифменно–грамматических ситуаций) парные и более многочленные сочетания глаголов в одной и той же грамматической форме. Ср.: прославляаше и съблюдааше; глаголааху… отхожааху …не преставааху; раздаваше… приимаше; почитати… протолковати; свершити… положити, почитати… поревновати… преписати… приятщ клеветати… судити… хулити… досажати… нарицати; заточити… пригвоздити… потопити; ругахуся… насмихаахуся; приимаху… тужааху… припадааху… радоваахуся; помиловати… послати… отвратити и т. п. Не менее активны в ритмообразовании разные типы сочетаний деепричастных форм. Ср.: проходя и внимая… моляся и покланяяся, и просвещая …; облетающи… приносящи… готовящи… избирая и списая; устрашая и претя; и вшедъ… сътворше… поругавшеся; казня… дая; завидевше и оклеветавша; направляя и спасая; и призвавъ и испытавъ; Отъшедшу же …и молящуся… и глаголющю; вся просвещающи и веселящи, и хранящи, избавляющи; бдя и моляся; научивъ и наказавъ и т. п. Если учесть, что такие сочетания деепричастий (парные и более), как правило, определяют глагол, то сфера ритмообразования расширяется и становится дву- и более–компонентной. Отмечены и случаи таких цепей из однокоренных глаголов и деепричастий (ср.: не престааше… не престая …не престая). Особую роль играют цепи, образуемые союзами и. Ср. три фразы подряд с начальным союзом — И оттоле …И ту… И пребысть… или восьмикратно повторяющийся союз и: И сими… и неудолевъ… и ту крамолу… и при Господи… и вшедъ… и съветъ… и много… и страсти. Конечно, Ефрем обращался и к инфраструктурному уровню, на котором выстраивал характерные для духа его поэтико–риторических вкусов. Ср., например: И не бысть дождя на землю, и быша в печали велице или онъ еже не празднословити и не осужати, азъ же осужати и празднословити (симметричная конструкция типа а—b / b—а); о стилистической симметрии см. Лихачев 1967, 168–175. Возможно, что случаи такой симметрии актуализировались и на буквенно–звуковом уровне, как, например, в фрагменте радоваашеся, яко тако дарова (рад- / дар- с одинаковыми расширениями — ова), где оба слова в данном контексте, в жанре «Радуйся!» и в свете темы дарования радости (что и позволяет радоваться), несомненно, знаково выделены. Стоит отметить и зачин одного «вспоминательного» фрагмента из «Жития» Авраамия Лепо же есть помянути и о …, напоминающий зачин «Слова о полку Игореве» — Не лепо ли ны бяшеть, братие, начяти старыми словесы трудныхъ повестiй о… (то же из жанра воспоминаний).
Подобие и подражание — специализированный и более интенсивный тип повтора, изоморфно обнаруживающий себя и на уровне религиозно–богословской рефлексии (см. выше), и на уровне очевидных смыслов, «разыгрываемых», в частности, в житийных текстах, где подобие, более того, его наиболее сильная форма — преподобие (ср. преподобный, как особый тип святости, предполагающий следование Христу, в идеальном приближении — подобный Ему), и на уровне языка. Поэтому не приходится удивляться, что ключевой поэтической фигурой в «Житии» Авраамия является сравнение [116] : без него тема подобия оказывается неразрешимой, и что «ключевой» характер ее зависит не от количества сравнений, а от той роли, которую они играют в организации самого текста, как бы воспроизводя на другом материале, другими средствами и на другом уровне изоморфную ей религиозно–богословскую конструкцию. В данном случае, в контексте поэтики и стилистики, речь идет о так наз. как– (яко)–конструкции.
116
Ср. Лихачев 1967, 176 и сл., ср. 179, где приводится одно из сравнений в «Житии» Авраамия.
В тексте «Жития» Авраамия она встречается часто — и явно и прикровенно [117] , нуждаясь нередко в экспликации, иногда оформляя весьма ответственные места текста. Весьма показательно, что сравнение как прием усвоено Ефремом как принадлежность именно «житийного» (в узком смысле) текста и стиля: яко–конструкции встречаются почти исключительно в «житийных» фрагментах текста в связи с жизненными событиями Авраамия или им самим. Здесь этот прием, как магнит, притягивает к себе художественное, образное, поэтическое. Вне «житийной» части яко–конструкция отмечена в Послесловии, ср.: […] и царьство адово ниспровергъ […] и разруши ныне измаилтескыя языкы, разсыпли и расточи, яко прахъ отъ гумна ветру. Несколько примеров из самой «житийной» части:
117
«Прикровенность» сравнения чаще всего встречается в случае описания некоей ситуации («картины»), сопровождаемой продолжением типа И тако же …, Тако же …, Подобно …, что, собственно, и делает возможной глубинную реконструкцию: *Яко & «картина», тако же и …
и некая жена вельми пресветла сияющи, предстоящи и одежу белу, яко подобну снегу белеиши, дръжащи […] Она же светлою оною ризою яко светомъ одеже и […]; — И кормимъ [Авраамий. — В. Т.] словомъ Божиимъ, яко делолюбивая пчела, вся цветы облетающи и сладкую собе пищу приносящи и готовящи, тако же и вся отъ всехъ избирая и списая ово своею рукою, ово многими писци, да яко же пастухъ добрый, вся сведый паствы и когда на коей пажити ему пасти стадо, а не яко же невежа, неведый паствы […]; — […] являашеся ему […] овогда […] устрашая и претя, яко огнь освещаа и в нощи […] и пакы, яко левъ нападая, яко зверие лютии устрашающе, другое яко воини нападающе и секуще; — Блаженый же бе яко птица ять руками, не умеа, что глаголати — «Господи, не постави имъ греха сего и не попусти на раба твоего предатися в руце ихъ, но укроти и запрети, яко же предъ ученикы на мори ветру повеле умолкнути»; — […] ничьсо же на нь вины не обретающимъ, но бе–щину попомъ, яко воломъ рыкающимъ, тако же и игуменомь; — […] иному же нога обетрися и нача гнити, и претираемей ей, яко отъ тоя и другой тотъ же вредъ прияти; — Приемь же блаженый домъ Святыя Богордица и украси ю, яко невесту красну же и др. Особенно показательны «нулевые» яко–приемы, где уподобление реализуется иными способами. Характерный пример — И се есть подобно помянути повесть некоего отца духовна къ сыну духовну: корабль есмы мы, кормникъ же Богъ, всего мира направляя и спасая своими присными рабы, реку же пророкы и апостолы, святителя и вся учителя Божиа.
Инерция этих сравнений–уподоблений вместе с другими фактами, подчеркивающими роль уподобления–подобия, приводит к напрашивающемуся или возможному выводу: если и не всё в мире и в описываемом его тексте имеет (или реализует) свое подобие [118] или, по крайней мере, может (или нуждается) быть актуализировано, но все–таки существованья ткань сквозная по самой своей идее резонантна и порождает повторения–подобия, сколь бы различно ни воспроизводили они их, держится на них. Потому и соотносимые с этой основой бытия тексты, сами являющиеся подобиями (не важно, усиленными или ослабленными), тоже резонантны, т. е. способны не только воспроизводить, но и усиливать смысл, преодолевать энтропическую тенденцию [119] .
118
Такая ситуация отражена в пастернаковском стихотворении «Марбург»:
Я вышел на площадь. Я мог быть сочтенВторично родившимся. Каждая малостьЖила и, не ставя меня ни во что,В прощальном значеньи своем подымалась.Плитняк раскалялся, и улицы лобБыл смугл, и на небо глядел исподлобья.Булыжник, и ветер, как лодочник, гребПо липам. И всё это были подобья.Но, как бы то ни было, я избегалИх взглядов. Я не замечал их приветствий.Я знать ничего не хотел из богатств.Я вон вырывался, чтоб не разреветься.………Эта попытка потрясенного случившимся человека вырваться из мира, где всё, что есть, оборачивается подобием чего–то, что было, — свидетельство той дурной и навязчивой бесконечности повторяющихся подобий, которая возникает в ситуации Когда вас раз сто в теченьи дня / На ходу на сходствах ловит улица.
119
Ср.: Топоров 1993а, 16–60; 1993, 25–42.
Если это верно и дух подобия, в частности, в русской христианской традиции, определял столь многое, начиная с имянаречения, как бы открывающего возможность следования–уподобления, выбора в качестве образца для подражания одного из соименных святых, то закономерно возникает вопрос о том, что в творческой манере и поэтике, риторике Ефрема могли отразиться (вероятно, в трансформированном виде) те или иные особенности стиля его учителя Авраамия Смоленского (ср. выше о некоем притяжении имен Ефрема и Авраамия), подобно тому как в поведении Авраамия Смоленского отразились те или иные черты святого его соименника Авраамия Затворника (IV в.), чье «Житие», составленное почитаемым Авраамием Смоленским Ефремом Сирином, вошло в «Паренисис». И, более того, весьма правдоподобно мнение современного исследователя, что образ, поведение и путь, избранный Авраамием Смоленским, в свою очередь были приняты в качестве поведенческой парадигмы одним из видных деятелей старообрядчества Авраамием (Афанасием) [120] [особо следует отметить, что и мирское имя Авраамия Смоленского и Авраамия, духовного сына Аввакума, было одним — Афанасий]. Сначала юродивый, а затем и инок, писатель, автор «Вопроса и ответа старца Авраамия» и челобитной царю, в частности, и поэт (ср. его «Стихи, или вирши к читателю», 1667 или 1668 г.), сожженный как еретик весной 1672 г. на Болотной площади в Москве, скорее всего сам попал в резонантное пространство своего смоленского соименника и воспроизводил в своем жизненном и религиозном опыте некоторые эпизоды и черты, уже пережитые Авраамием Смоленским или ему присущие. Но и преподобный Авраамий не был вполне независимым в своем выборе: в известной степени он тоже был заложником «авраамиева» поля как некоего относительно индивидуального и промежуточного варианта в серии подражаний и подобий. Жизнь во Христе и со Христом была главным событием жизни Авраамия: тот вариант ее, который был им выбран, как раз и составляет специфику его типа святости.
120
«Вполне возможно, что мысль о подражании посетила и юродивого Афанасия. Заманчиво предположить, что его образец — это Авраамий Смоленский, поворотные моменты биографии коего напоминали жизнь духовного сына Аввакума», см. Панченко 1973, 92–93. Соображения, приводимые А. М. Панченко по этому поводу, убедительны. Известных нам сходств между обоими подвижниками немного, но диагностически они очень важны, и главное из них — юродивый интеллектуал–книжник становится иноком (ср. также суд над обоими), явление само по себе, особенно в русской традиции, крайне редкое. Об иноке Авраамии (Афанасии) ср.: Панченко 1973, 82–86, 88, 91–95, 97–100, 103, 187; Панченко, Шухтина 1992, 31–34; стихи Авраамия см. в кн.: Русск. силлаб. поэз. 1970, 91–95 и др.
2. АВРААМИЙ СМОЛЕНСКИЙ
И ГЛУБИННЫЯ КНИГЫ
Иже всеми ненавидимъ бывъ, всеми любимъ бысть, да иже преже бояхуся приити, то убо не боящеся, но радующеся приходяху… вси своя грехы к нему исповедающи, и тако отхожааху в домы своа радующеся.
«Страстотерпцем православного гносиса» проницательно назвал этого святого Г. П. Федотов [121] . И уже это страстотерпчество о гносисе решительно выделяет Авраамия Смоленского среди святых домонгольской Руси. Но он был выделен и иначе: в мнении многих современных ему смольнян и смоленского священства он был (во всяком случае в первую половину своего духовного служения) «почти–еретиком», гонимым, высылаемым, даже угрожаемым и едва избежавшим гибели от рук разъяренной толпы. Понятно, что травля и преследования Авраамия не могут быть поставлены ему в укор. Впрочем, пожалуй, и его позднее признание в Смоленске, кажется, не может быть безоговорочно признано свидетельством прозрения и откровения истины у его былых преследователей и гонителей. Скорее и в том и в другом случае можно видеть известную неадекватность реакции на поведение человека, которого не понимают, не хотят, а иногда и не могут понять, но, однако же, берутся возместить это смутно ощущаемое ими самими непонимание своими домыслами о том, что им остается и при вынужденном или даже добровольном, но запоздавшем признании достаточно чуждым.
121
См. Федотов 1959, 71.
Эта инерция, хотя и в преображенном виде, похоже, не исчерпала себя и сейчас. Кажется, и по сей день в сознании верующих Авраамий в сонме святых, в русской земле просиявших, стоит как–то в стороне, что он одинок в нем и несколько странен («сторонен»). И Церковь молчит, ничего не говоря по поводу некогда предъявленных Авраамию его современниками обвинений в том, что он глубинныя книгы почитаешь, как если бы этих обвинений никогда и не было или все, что к ним относится, давно уже было разъяснено. Впрочем, и исследовательский интерес к этой фигуре весьма слаб. Кроме обстоятельного монографического исследования почти 90–летней давности об Авраамии почти нет серьезных научных работ. Почти столь же давно осуществленное издание связанных с ним текстов с тех пор не переиздавалось, — научного издания текста «Жития» Авраамия (а оно известно в значительном количестве списков) нет, и даже в последние годы резкого возрастания интереса к святым подвижникам на Руси Авраамий Смоленский по–прежнему находится как бы в некоем отчуждении, не став фигурой общероссийской значимости. А тем не менее персонологически, как личность и как носитель особого вида святости он, вероятно, одна из наиболее интересных фигур в первые два века святости на Руси. Спустя без малого восемь столетий Авраамий выступает перед нами во всем многообразии своих дарований — и очевидных, и угадываемых — как книжник широкой эрудиции, не упускающий при этом из вида главное, блестящий и умеющий увлечь своих слушателей ритор, о чьем искусстве можно лишь смутно догадываться, как эстетически одаренный человек, видимо, знавший и помнивший о своей великой наставнице, что была «художницею» при Господе и «была радостию всякий день, веселясь перед лицем Его во все время», и вместе с тем той «Премудростью», что обитала «с разумом» и искала «рассудительного разума» (Кн. Притч. Солом. 8, 12, 30), как глубоко эмоциональная и впечатлительная личность, захваченная видением Страшного Суда и потрясенная им, и вместе с тем, как можно думать, как мыслитель, вовлеченный в таинства гносиса, от которого он не только не отмахивается как от ереси, но, напротив, пытается увидеть в христианской перспективе, православно. Это не всеми и не всегда вмещаемое в сознание многообразие дарований и интересов Авраамия и этот тип святости, многим казавшийся непонятным, странным, во всяком случае из ряда выбивающимся, позволяют, видимо, хотя бы отчасти, понять и объяснить непостоянство людского мнения, в связи с чем уже было некогда сказано — Хвалу и клевету приемли равнодушно… Кажется, Авраамий при всех страданиях и мучениях так и делал.
Ниже представлена часть более обширного ненапечатанного текста под названием «Об одном типе святости: Авраамий Смоленский». В этой части в центре внимания — проблема, имеющая отношение к «гностическому» у Авраамия, как оно видится в свете «глубинных книг», и сами эти книги, о которых известно только из «Жития Авраамия», в свете их возможной реконструкции, о чем, впрочем, обстоятельнее предполагается сказать в другом месте.
Среди текстов и авторов, в той или иной степени отраженных в «Житии Авраамия Смоленского» или с большей или меньшей достоверностью предполагаемых (а иногда даже и реконструируемых) и с известным вероятием знакомых и самому Авраамию и использовавшихся в его проповедях, здесь будет говориться только об одном источнике книжного происхождения, о котором упоминается в «Житии» и который вызвал столько неверных или весьма неопределенных и приблизительных объяснений. Этот источник представляется особенно важным прежде всего потому, что он бросает луч света на тайну авраамиевой «ереси».