ЖАНРЫ

Святость и святые в русской духовной культуре. Том II. Три века христианства на Руси (XII-XIV вв.)

Топоров Владимир Николаевич

Шрифт:

Но ведь то был Давид, судивший страхом Божьим, видевший Духом Святым и по правде ответ дававший (по правде ответъ даяше). Кто же из вас такой судья, как Давид? — вопрошает Серапион. И далее об этих «вас»:

Вы же как осужаете на смерть, сами страсти исполни суще? И по правде не судите: иный по вражьде творить, иный горкаго того прибытка жадая, а иный ума исполненъ; только жадаеть убити, пограбити, а еже а что убити, а того не весть.

Эти несколько слов уже не только и не столько о языческих заблуждениях, но и об уровне нравственного развития, о той огромной дистанции, которая отделяет этих людей от христианского образа жизни и делает их заложниками зла (как аналитик–психолог, Серапион перечисляет и мотивы совершаемого преступления, и это смотрение в корень — одна из особенностей его христианской терапии). Все эти слова, которые могли бы с пользой произноситься и в последующие семь веков, тем не менее не исчерпываются обличительными задачами: отцовство по отношению к этим заблудшим чувствуется в каждой строке, и для Серапиона есть нечто более важное, нежели обличение, — спасенье. И ради него — в какой уже раз! — он не устает учить, разъяснять, доказывать и делает это, не меча громов, но терпеливо, спокойно (хотя за этим спокойствием нередко угадывается взволнованность), убедительно, жизненно заинтересованно. В этой части, где говорится о грубых и преступных суевериях или — хуже — о прямых преступлениях, для которых, вероятно, ссылка на «обычай», на суеверие была лишь прикрытием, серапионово поучение перекликается с этой же темой в «Правиле» митрополита Кирилла III, о чем уже говорилось и по другому поводу. О «правиле божественном» говорит Серапион и в продолжении этого слова, и само это правило — не закон (как переводят это слово в данном месте) как нечто окончательное (за–кон : кон–ец), императивно–предписывающее, не допускающее вопросов и рассуждений, но именно правило, одновременно и средство исправления (править), и образец, по которому «правят», выпрямляют к правде. Ей добровольно следуют, и, будучи усвоена, она становится правом, в котором гармонически сочетаются интересы людей (и, конечно, отдельного человека) и интересы общества, власти, государства. Такое право — и правило, и правда, и справедливость, и наиболее точное «земное» воплощение «правила божественаго» (разумеется, при учете уровня христианского сознания данной эпохи):

Правила божественаго повелевають многыми послухъ осудити на смерть человека. Вы же воду послухомь постависте и глаголете: аще утапати начнетъ, неповинна есть; аще ли попловеть — волхвовь есть [217] . Не может ли дияволъ, видя ваше маловерье, подержати, да не погрузится, дабы въврещи въ душьгубьство; яко, оставльше послушьство боготворенаго человека, идосте къ бездушну естьству к воде приясть послушьство на прогневанье Божие? Слышасте от Бога казнь, посылаему на землю от первыхъ род [с перечислением этих казней — гигантов — огнем, при потопе — водою, в Содоме — серою, при фараоне — десятью казнями, в Ханаане — шершнями и огненным камнем с небес, при судьях — войной, при Давиде — мором, при Тите — плененьем, сотрясеньем земли и разрушением города. И в этой цепи от первыхъ род до нынешнего дня последнее звено — мы].

При нашем же языце чего не видехом? Рати, глади, морове и труси; конечное, еже предани быхом иноплеменникомь не токмо на смерть и на плененье, но и на горкую работу. Се же все от Бога бываеть, и симъ намъ спасение здеваеть.

217

Любопытно, что эта фраза, представляемая у Серапиона как своего рода цитата из подлинного текста «заблудших», содержит конструкцию аще… (то …), присущую ранним памятникам русского (и — шире — славянского) права и соответствующим текстам «предправовой» эпохи, о чем см. Иванов, Топоров 1978, 221–240, особенно 224–226. Такие же аналогии с этим фрагментом из «слова» Серапиона наблюдается, по крайней мере, еще в двух случаях — в процедуре определения вины и в вопросе доказательства.

А поскольку это именно так, то надо внять мольбе духовного наставника, оставить свое безумие и покаяться — и не будьте отселе аки трость, ветромь колеблема [218] . Но аще услышите что басний человечьскыхъ, къ божественому писанию притецете, да врагъ нашь дьяволъ, видевъ ваш разум, крепкодушие, и не възможеть понудити вы на грехъ, но посрамленъ отходит.

Показав пагубность языческих заблуждений, вовлекающих людей в грех и в преступление, Серапион, как бы вопреки предыдущему, но педагогически, учительски верно, представляет желаемое как уже наличное (разум, «крепкодушье»), И чтобы люди не усомнились в этом доверии к ним, как людям разумным и «крепкодушным», отсылает их к своему собственному свидетельскому опыту и по инерции в оптативно–императивном модусе говорит о себе, к себе же и обращаясь. И кончает единственной просьбой к своим окормляемым им грешникам — постараться, помня о его, Серапиона, желанье, ввериться Богу, угодить Ему:

218

Источник этого образа, к которому обращались не раз (из наиболее известных примеров — Паскаль и Тютчев), в ветхозаветной образности. Ср.: «И поразит Господь Израиля, и будет он, как тростник, колеблемый в воде […]» (3 Цар. 14, 15).

Вижю вы бо великою любовью текущая въ церковь и стояща з говеньемь; тем же, аще бы ми мощно коегождо вас наполнити сердце и утробу разума божественаго! Но не утружюся наказая вы и вразумляя, наставляя. Обида бо ми немала належить, аще вы такоя жизни не получите и Божия света не узрите; не может бо пастухъ утешатись, видя овци от волка расхыщени, то како азъ утешюсь, аще кому васъ удеетъ злый волъ дьяволъ? Но поминающе си нашю любовь, о вашемь спасении потщитесь угодити створшему ны Богу, ему же лепо всяка слава честь.

Мудрость и проникновенность этих слов, несомненно, многое говорит и о самом Серапионе не только как пастыре, но и как человеке, о том высоком уровне христианского сознания, на котором он стоял, о чувстве ответственности и любви, направленном на своих духовных детей и связывающем их вопреки всем соблазнам и срывам их. К сожалению, кажется, никто не ставил перед собою задачу восстановления человеческого облика Серапиона по данным его «слов». Такая задача, особенно применительно к XIII веку, чаще всего непосильна, прежде всего из–за дефицита данных. «Слова» Серапиона эту возможность открывают, и знакомство с самим Серапионом, естественно, неполное, приносит радость и чувство гордости.

Пятое «слово» Серапиона посвящено тому же, что и четвертое, иногда буквально, с минимальными отличиями в частностях, к нему приближаясь (фрагмент о «Божьих казнях»). Но дух поучения несколько иной: в нем нет той «оптимистической» тональности вопреки всему зримому, которая присутствует в четвертом «слове». Здесь Серапион, как бы вновь обманутый в своих ожиданиях, взволнованнее, строже, иногда, кажется, близок к отчаянью перед лицом греха, злодеяний, тотального «антихристианского», более того, даже несовместимого с нормами любого цивилизованного общества поведения. Это «слово» ближе других к обличению. По существу оно им и является. Серапион подавлен картиной, которую сам он сейчас рисует перед «новыми» христианами. Но ни унижений, ни оскорблений, ни гнева он себе не позволяет. И если все–таки приходится говорить об особой эмоциональной настроенности его в этом «слове», то об этом можно судить только по тому, что обращения и эпитеты становятся резче, призывы определеннее, жестче, императивнее, вопросы нервнее, описываемое «отрицательное» пространство теснее, гуще, беспросветнее, «смягчающие» ходы практически отсутствуют.

Печаль многу имамъ въ сердци о васъ. Никако же не премените от злобы обычая своего, вся злая творите в ненависть Богу, на пагубу души своей. Правду есте оставили, любве не имате, зависть и лесть жирует въ васъ, и вознесеся умъ вашь. Обычай поганьский имате: волхвамъ веру имете и пожагаете огнемъ неповинныя человеки. Где се есть въ Писаньи, еже человекамъ владети обильемъ или скудостью? подавати или дождь, или теплоту? О, неразумнии! вся Богъ творит, якоже хощет; беды и скудость посылаешь за грехи наша и наказая насъ, приводя на покаянье. О, маловернии, слышасте казни от Бога […] Но никако же пременимъся от злыхъ обычай наших; ныне же гневъ Божии видящи и заповедаете: хто буде удавленика или утопленика погреблъ, не погубите людии сихъ, выгребите. О, безумье злое! О, маловерье! Полни есмы зла исполнени, о томъ не каемься [219] . Потопъ бысть при Нои не про удавленаго, ни про утопленика, но за людския неправды, и иныя казни бещисленыя [и далее следуют более близкие примеры с расширенной географией — Драчь граду затопленный морем, Перемышль градъ, где был потоп и последующий голод]. Тамо же се все бысть в сия лета за грехи наша. О, человеци, се ли ваше покаянье? сим ли Бога умолите, что утопла или удавленика выгрести? сим ли Божию казнь хощете утишити? Лучши, братья, престанемъ от зла; лишимъся всехъ делъ злых: разбоя, грабленья, пьянства, прелюбодейства, скупости, лихвы, обиды, татбы, лжива послушьства, гнева, ярости, злопоминанья, лжи, клеветы, резоиманья. Аз бо грешный всегда учю вы, чада, велю вамъ каятися. Вы же не престанете от злыхъ делъ […] а о безумьи своемъ почто не скорбите? Погани бо, закона Божия не ведуще, не убивают единоверних своихъ, ни ограбляють, ни обадят, ни поклеплют, ни украдут, не запряться чужаго; всякь поганый брата своего не продасть; но, кого в нихъ постигнет беда, то искупять его и на промыслъ дадуть ему; а найденая в торгу проявляют; а мы творимъся вернии, во имя Божие крещени есмы и, заповеди его слышаще, всегда неправды есмы исполнени и зависти, немилосердья; братья свою ограбляемъ, убиваемъ, въ погань продаемъ; обадами, завистью, аще бы мощно, снели другъ друга, но вся Богъ боронит. Аще велможа или простый, то весь добытка жалает, како бы обидети кого. Окаине, кого снедаеши? не таковъ же ли человекъ, яко же и ты? не зверь есть, ни иноверець. Почто плачь и клятву на ся влечеши? или бессмертенъ еси? не чаеши ли суда Божия, ни воздаянья коямуждо по делом его? От сна бо въставь не на молбу умъ прилагаеши, но како бы кого озлобити, лжами перемочи кого. Аще ся не останете сихъ, то горшая беды почаете по семъ. Но, моляся, вамъ глаголю: приимемъ покаянье от сердца да Богъ оставит гневъ свой и обратимъся от всехъ дел злыхъ, да Господь Богъ обратиться к намъ. Ce веде азъ, поучаю вы, яко за моя грехы беды сия деються. Придете же со мною на покаянье, да умолим Бога; веде убо, аще ся покаеве, будемъ помиловани; аще ли не останетеся безумья и неправды, то узрите горша напоследь. Богу же нашему.

219

Характерно для Серапиона это включение и себя в царство зла и греха вместе с другими.

И это за шесть столетий до Чаадаева! — о своей пастве, о своем христианском народе, который хуже язычников, о самом себе. Здесь всё правда, хотя, конечно, не вся правда, и сам Серапион, и многие его современники на Руси — из другой правды, правды света и добра. Но «слова–поучения» Серапиона — не об этих людях праведной христианской жизни. Они обращены к погрязшим в грехах, иногда и не желающим расстаться с ними, но нередко, если не всегда, знающим, что они грешники и, возможно, что им нет прощенья и что покаянье бесполезно. Как бы обобщая подобную ситуацию, Тургенев когда–то сказал, что, если чем русский человек и хорош, то именно знанием того, что он грешник хуже всех. Опасное знание, если оно не восполнено другим знанием — о свете, которое не позволяет воле к свету пребывать в параличе. Но и при всей опасности этого первого знания, оно необходимо, чтобы в иные минуты не утратить чувства бездны и надежды на спасение от нее.

Выше не раз отмечались те или иные особенности стиля серапионовых «слов». Кроме того, кое–что было отмечено в связи с анализом отдельных «слов» в старой книге Петухов 1888, 185–188 и др. и в относительно недавней статье Bogert 1984, 280–310. В последней работе предлагается «Descriptive Rhetorical Analysis» (название важнейшей части), начиная с риторически отмеченных exordium'oв. Особое внимание уделено разного типа синтаксическим конструкциям: синтаксическому параллелизму, паратактически скоординированным фразам, роли Dat. absol., анализу главного риторического звена текста oratio, грамматике на службе риторики и т. п. Существенно, что автор в своем анализе имеет в виду, что серапионова риторическая система направлена на адекватную реакцию аудитории, на ожидаемое изменение ее прежней установки в нужном Серапиону направлении. Однако в целом анализ неполон и общие выводы недостаточно центрированы. При несомненно более дифференцированном подходе к анализу «слов» Серапиона автор статьи уступает старому исследованию Б. В. Петухова в синтетической оценке стиля рассматриваемых текстов. Во всяком случае, выводы последнего сохраняют свою силу и, в частности, тот, который относится к особой отмеченности творчества Серапиона в соответствующем древнерусском контексте:

Самый склад поучений дышит такою оригинальностью и силой, которые совершенно необычны большинству других древнерусских произведений в области церковной проповеди [ср.: Bogert 1984, 283. — В. Т.]. […] Может быть, при другой обстановке этот большой и оригинальный проповеднический талант оказал бы влияние на исторический ход развития проповеди, но у нас по отношению к Серапиону об этом не может быть и речи [220] : при отсутствии преемственного органического развития проповеди в древней Руси произведения Серапиона остаются лишь памятником, блистательно доказывающим существование замечательнейшего проповедника на Руси в XIII веке

(Петухов 1888, 213).

220

В этом своем утверждении Е. В. Петухов несколько ошибается. Во всяком случае в ряде исследований указывается, что «слова» Серапиона в известной степени повлияли на «Слово о житии и о преставлении Дмитрия Ивановича, царя русского», на «Повесть о Псковском взятии», на окружное послание патриарха Иоасафа (1636 г.), см. Творогов 1987, 389. Впрочем, и эти соображения относительно откликов серапионовой поэтики в более поздних текстах пока могут оцениваться только как более или менее правдоподобные.

Поделиться с друзьями: