Святость и святые в русской духовной культуре. Том II. Три века христианства на Руси (XII-XIV вв.)
Шрифт:
К началу монголо–татарского нашествия Русь уже была огромным по своим размерам государством, распростершимся от Печоры до Прута и от Балтийского моря до Волги и верховьев Дона и, следовательно, занимавшим большую часть Восточной Европы. С этой огромностью территории к началу XIII века никакая центральная власть справиться, конечно, не могла. Поэтому и государственность и власть в ее функциях объединения, управления и контроля были в значительной мере фиктивными, слишком поверхностными, чтобы быть эффективными и не имевшими ни времени, ни средств для соответствующей перестройки. Подавляющая часть этой территории была покрыта лесами, часто практически непроходимыми и поэтому существенно затруднявшими исполнение властью коммуникативных и фискальных функций и облегчавшими населению уклонение от выполнения своих обязанностей перед властью. Население Руси в это время было редким и этнически, культурно, экономически неоднородным: огромные пространства на востоке и севере Руси занимали народы финно–угорского, самодийского и тюркского происхождения. Высокая подвижность населения при его низкой плотности отчасти компенсировала связи внутри этой территории, но зато и уменьшала стабильность, тот уровень «оседлости», который обеспечивает необходимую основу для государственных и хозяйственно–экономических связей. С торговыми путями и связями дело обстояло плохо: на севере и на юге — соответственно Северный Ледовитый океан и кочевники Великой степи — практически исключали конструктивные контакты или делали их крайне затруднительными (современный исследователь указывает, что, если гонцы Дария передвигались по Царской дороге в Персии со скоростью 380 км в сутки, а при монголах в той же Персии правительственные курьеры покрывали за сутки 335 км, то в России во второй половине XVII века, когда с помощью шведских и немецких специалистов было налажено регулярное почтовое сообщение, курьеры продвигались при удачных обстоятельствах со скоростью 6–7 км в час и, поскольку передвижение осуществлялось только в светлое время дня, за сутки удавалось продвинуться не более чем на 80 верст. См. Пайпс 1993, 36). Волжский путь на юго–восток был опасен и, кроме того, существенно сужал круг циркулируемых товаров и торговых сделок. Связи с Западом также были небеспрепятственны, и безопасность на этом направлении, особенно для Северо–Восточной Руси, не могла быть надежно обеспечена государством. Одним словом, Русь находилась в значительном отдалении от великих путей мировой торговли, а внутри страны наиболее надежные торговые пути (реки) ежегодно выбывали их строя на треть года и более. В этом отношении русская государственность, хозяйственно–экономическая система, формы организации общества, сам быт, жизнь оказались заложниками великого пространства и его условий — природных, демографических, тех, что предопределяют возможность выбора типа хозяйствования, и др.
Бедные почвы при общем обилии земель предопределили экстенсивный и непомерно расточительный тип земледелия с низким агрокультурным уровнем (глубокая вспашка, истощающая почву, скудное унавоживание, отсутствие действенных стимулов к более совершенным и экономным способам ухода за землей), вынуждавшим, так как это казалось более простым и, следовательно, выгодным, продвигаться все далее на восток, в Азию и, в конце концов, дойти до Тихого океана, где уже вообще было не до земледелия. Так система землепользования, ведения сельского хозяйства оказалась заложницей почвенных, климатических и иных природных условий (в частности, количество солнечных дней, длительность вегетационного периода).
Разумеется, серия подобных «заложничеств» на века определила весь уклад жизни русского человека во всех ее проявлениях и в зависимости от «внешних» факторов — исключительно природных. Также нет сомнения в том, что это «внешнее» в существеннейшей части определило важные особенности «русской» ментальности и прежде всего всю систему ценностей. В ней пространства было слишком много и оно, как воздух, не имело цены, всегда сосуществуя с человеком в полной мере. Когда инерция пространства (а оно всегда инерционно, во всяком случае в этом отношении оно несопоставимо со временем) заражала человека, он являл собой весьма характерный тип «непрофессионала» и/или «лентяя», для которого и пространства и времени всегда много, потому что в этом пространстве и в этом времени или ничего не делается, или делается кое–как, и эти не заполненные делом, тем более обязательным, связывающим человека чувством долга, пространство и время перестают члениться, утрачивают свой смысл, свой состав, свою цель, и «многое» пространство и «многое» время как бы атрофируются, отмирают, изымаются из жизни, и само различение «многого» и «малого» становится затруднительным. Того и другого так много, что его не объять и эту «многость» не использовать (кроме как поверхностно, наспех, экстенсивно, к чему располагают примитивные технологии землепользования), как и в «малое» пространство и в «малое» время тоже трудно вложить должное количество труда и получить в результате должные плоды. И «непрофессионал», и «лентяй», не обременяя себя трудом и чувством долга, нетребовательны и к условиям жизни — они живут на понижение, на минимум, и, каким бы странным это не показалось, в своем «понижении» и маргинализации они находят некое мазохистическое самооправдание и утешение.
Понятно, что этот тип, распространенный даже в те периоды, когда условия для конструктивной деятельности, для жизнестроительного творчества были относительно благоприятными, не был преобладающим, хотя соответствующие интенции нередко и хотя бы частично поражали и людей совсем иного типа — «тружеников». Для последних, для крестьянской Руси в особенности и в прошлые века, пространства было много, но времени не хватало — и тем больше, чем обширнее были планы и чем упорнее был труд. В подобной ситуации именно время становилось ведущим и направляющим членом пары «пространство» и «время». Более интенсивное, чем пространство, оно и сам интенсифицировало пространство, открывало, что его вовсе не так уже много и что оно тоже требует не только внимания, но и заботы, ухода. Именно на этом пути складывался новый тип «труженика» — собственника, хорошо знавшего, что земля — Божья, но здесь она — его и за нее ответствен именно он: небрежение к Божьей земле грех и присвоение земли и успешное использование ее возможностей приводит к гармонии Божьей и «своей» земли, позволяет предотвратить грех и перед Богом и перед землей.
То, что было сказано выше о «внешних» условиях и причинах, о предлагаемых извне обстоятельствах, дает основания думать и о роли «внутренних» язв в выборе стратегии государственного, общественного и хозяйственно–экономического строительства на Руси, о самой неверности сделанного выбора, во всяком случае о бросающемся в глаза несоответствии условий и стратегии [225] .
Эта «неверность» состояла в том, как и насколько были разрешены трудности, вставшие перед Древней Русью. Этот способ решения современный исследователь формулирует так — «Государство не выросло из общества, не было оно ему и навязано сверху. Оно скорее росло рядом с обществом и заглатывало его по кусочку» (Пайпс 1993, 37). В значительной степени такое положение объяснялось ошибочным способом перенесения модели княжеского поместья, где князь одновременно был и сувереном, и собственником–властителем, и владельцем, «держателем» власти и владения, сами обозначения которых в русском языке восходят к праслав. *vold — "владеть—властвовать", обозначающему ситуацию, когда власть дает владение–имущество, а владение обеспечивает власть. Первоначально население княжеского поместья состояло из людей, так или иначе зависящих от владельца. И этой зависимостью определялось все, по крайней мере — главное: каждый знал свои обязанности и свои, иногда невольные, выгоды. Вне пределов поместья власть князя была слаба и сводилась в основном к сбору дани. Но естественная тенденция состояла в том, чтобы и власть и владение распространить (и по возможности, скорее и полнее) на пространство вольных людей. Такую власть, которая «строится прежде всего на традиции, но на деле претендует быть неограниченной личной властью», М. Вебер определяет как «вотчинную» (Weber 1947, 318). Этот вотчинный принцип, распространенный на все государство, дает основания говорить о вотчинной государственной структуре, когда экономический элемент, по сути дела, поглощает политический [226] . Отождествление суверенитета и собственности в конце концов привело к выработке «собственнического» подхода к власти и предопределило основоположные особенности российской политической жизни (см. Пайпс 1993, 41).
225
«Природа, на первый взгляд, предназначила России быть раздробленной страной, составленной из множества независимых самоуправляющихся общностей. Всё здесь восстает против государственности […] И Россия вполне могла бы оставаться раздробленной страной, содержащей множество разрозненных местных политических центров, не будь геополитических факторов, настоятельно требовавших сильной политической власти […] В таком случае можно было бы ожидать, что Россия произведет в ранний период своей истории нечто сродни режимам “деспотического” или “азиатского” типа. Логика обстоятельств и в самом деле толкала Россию в этом направлении, однако в силу ряда причин ее политическое развитие пошло по несколько иному пути. Режимы типа “восточной деспотии” появлялись, как правило, не в ответ на насущную военную необходимость, а из потребности в эффективном центральном управлении, могущем организовать сбор и распределение воды для ирригации [речь идет о так называемой “агродеспотии”, ср. Wittfogel 1957. — В. Т.]. Но в России не было нужды в том, чтобы власть помогала извлекать богатства из земли. Россия традиционно была страной широко разбросанных мелких хозяйств, а не латифундий, и понятия не имела о централизованном управлении экономикой до установления военного коммунизма в 1918 г.» (Пайпс 1993, 35–36).
226
Ср.: «Там, где князь организует свою политическую власть, т. е. свою недомениальную силу физического принуждения по отношению к своим подданным за пределами своих наследственных, вотчинных земель и людей, иными словами, к своим политическим подданным, — в общих чертах так же, как власть над своим двором, там мы говорим о вотчинной государственной структуре […] В таких случаях политическая структура становится по сути дела тождественной структуре гигантского княжеского поместья» (Weber 1947а, II, 684; ср. Пайпс 1993, 39, 41).
Эта русская ситуация привлекала к себе внимание многих исследователей. Некоторые из них, находя сходства между Северо–Восточной Русью и Европой (раздробленность государства, такие феодальные институты, как иммунитеты и манориальное судопроизводство), пытались объяснить эту ситуацию из особенностей русского феодализма, рассматривавшегося как некая вариация того же явления в Западной Европе (см. Павлов–Сильвановский 1907; Павлов–Сильвановский 1988). Эта теория, усвоенная историками в России после 17–го года, активно пропагандировавшаяся и защищаемая от инакомыслящих самой официальной идеологией, тем не менее по существу не могла быть общепринятой и в России и вызвала серьезные возражения на Западе (см. Струве 1929, I, 389–463; Pipes 1974; Пайпс 1981; Пайпс 1993, 44–150 и др.). Кроме того, работы, появившиеся за последние полстолетия по западноевропейскому феодализму, все четче обрисовывают структуру, сводимую к трем ключевым элементам — 1) политической раздробленности, 2) вассалитету и 3) условному землевладению. В каждом из этих пунктов русская ситуация принципиально отличается от западноевропейской. Пайпс 1993, 72–76 показывает, что даже такая, казалось бы, характерная и общая черта как политическая раздробленность по существу обнаруживает существенное различие в западноевропейском и русском Средневековье. В Западной Европе после Карла Великого политическая власть, теоретически, номинально принадлежавшая королю, была присвоена могущественными феодалами — светскими и церковными. Статус короля как единственного и богопомазанного властителя не оспаривался, но была подорвана способность пользоваться властью. «Теоретически феодализм никогда не упразднял королевской власти; на практике же могущественные сеньоры, если можно так выразиться, вынесли королевскую власть за скобки» (Touchard 1959, I, 159; Пайпс 1993, 72).
Ничего подобного нельзя сказать ни о Киевской, ни об удельной Руси. Поскольку Киевская Русь не прошла периода централизованной власти, в удельной Руси не могло быть кандидатов на законную монополию политической власти; зато там была целая династия князей, у которых были равные права на титул верховного правителя. Вместе с тем «ни одному средневековому боярину или церковному иерарху не удалось присвоить себе княжеской власти; раздробление происходило из–за умножения князей, а не из–за присвоения княжеских прерогатив могущественными вассалами» (Пайпс 1993, 72). Эти два обстоятельства, как полагают, оказали глубокое влияние на процесс становления царской власти на Руси и на сам характер русского абсолютизма.
Вассалитета в западноевропейском понимании на Руси (исключая литовские земли) вообще не было. Бояре, представлявшие землевладельческий класс, были обязаны носить оружие, но не были обязаны служить князю. Никаких взаимных обязательств между боярином и князем не существовало; договоры, регулировавшие эти отношения, практически отсутствовали, и трудно найти намеки на юридические и нравственные «права» подданных. Хотя у бояр было право в трудных обстоятельствах перейти к другому господину, эта свобода отделения не стала основополагающей формой личной свободы, так как «свобода, которая не зиждется на праве, неспособна к эволюции и имеет склонность обращаться против самой себя» (Пайпс 1993, 74). Иное дело — западноевропейский средневековый вассалитет, представлявший собою личностную сторону феодализма (подобно тому, как условное землевладение представляло его материальную сторону). Вассалитет этого типа предполагал договорные отношения между властителем и вассалом, где у каждого были свои обязанности, сумма которых была выгодна обеим сторонам и обеспечивала определенную социальную стабильность. Из понятия договора вытекало и понятие права и возможность его осуществления через институт судопроизводства. В этом кругу идей и институций, в которых эти идеи воплощались, уже закладывались основы конституционного строя как постоянного (а не только в случае casus'oв, как при разборе дел в суде) элемента общественной жизни, формировалось понятие гражданственности и самого гражданского общества.
Материальной стороной западноевропейского феодализма был феод, собственность, временно жалуемая вассалу в качестве вознаграждения за службу. Разумеется, не вся земля находилась в условном держании, но все–таки несомненно, что феод был основной формой землевладения, однако в данном случае существенно не само условное держание земли, известное и в других местах, но его сочетание с вассалитетом: именно оно считается уникальным западноевропейским явлением. В свое время полагали, что какие–то следы условного землевладения (и, следовательно, феода) были известны и на Руси (при этом ссылались на одну грамоту Ивана Калиты, которая могла дать повод для такого заключения). Однако С. Б. Веселовский показал, что источник подобного мнения — неправильное прочтение текста, а первые феоды появились лишь в 70–х годах XV века в покоренном Новгороде (Веселовский 1947, 1, 264–283). До этого же времени единственной известной формой землевладения была вотчина (аллод — в западноевропейской транскрипции), не связанная с несением службы. А это означает, что введение условного землевладения в конце XV века было «не феодальным, а антифеодальным институтом, созданным абсолютной монархией с целью разгрома класса “феодальных” князей и бояр» (Пайпс 1993,76) [227] .
227
По остроумному замечанию Струве 1929, 415, «когда они [вольные люди в России] были вассалами, у них не было еще государева жалованья, или по крайней мере не было fiefs-terre, т. е. они сидели, главным образом, на своих вотчинах (аллодах). А когда у них явились fiefs-terre, в форме поместий, они перестали быть вассалами, т. е. договорными слугами». — Отмечалось, что в удельной Руси существовал институт, соответствовавший западноевропейскому fiefs office, — «кормления». Но подобные назначения делались всегда на ограниченный срок (максимум два-три года) и не становились наследственной собственностью своих держателей в отличие (часто) от fief-office в Западной Европе. Следовательно, «кормление» представляло собою вознаграждение преданным слугам вместо денег, в отношении которых всегда был дефицит (Пайпс 1993, 76).
Эти особенности «недофеодализма» на Руси и вотчинного уклада имели и свои синхронные следствия и более отдаленные последствия. Земля, ее приобретение, землевладение выдвигались в круг центральных задач истории Руси–России.
Русский удельный князь, не имевший в своем распоряжении вассалитета и условного землевладения, находился в весьма невыгодном положении по сравнению с западным королем. Он был хозяином лишь в своем собственном поместье. Вполне естественно, в таком случае, что накопление земли становилось его навязчивой идеей. Он покупал землю, выменивал ее, брал в приданое и захватывал силой. Из–за этой страсти, усугублявшей и без того недурно развитые у них приобретательские инстинкты, более честолюбивые удельные князья превращались в обыкновенных дельцов.
По этой причине, когда идеи «государства» и «суверенитета» пришли наконец в Россию (это случилось в XVII веке), их инстинктивно воспринимали сквозь вотчинную призму. Московские цари смотрели на свою Империю […] глазами вотчинников — более или менее так же, как глядели некогда их предки на свои крошечные уделы. […] Вотчинное умонастроение составляло интеллектуальную и психологическую основу авторитарности, присущей большинству русских правителей и сводившейся по сути дела к нежеланию дать «земле» — вотчине — право существовать отдельно от ее владельца–правителя и его государства»
Проблема земли, отношения к земле, землевладения была актуальна не только для великого князя, царя, государства, но и для крестьянина. Ни та, ни другая сторона оптимального решения найти не смогла. В известной работе И. С. Аксакова «О состоянии крестьян в Древней России» особо подчеркивается отсутствие у крестьян личного права на землю. Во всех делах, связанных с землей, участвовала именно община, и землей владела вся семья. Сама же отчина «значила лишь право, или даже отношение, переходящее от отца, а вовсе не собственность, тем более поземельную» (Аксаков 1861, 1, 415). Сама же терминология землевладения и землепользования отражала «государственную» позицию (ср. держать землю, державец в контексте держава, самодержавие, самодержец).