Святость и святые в русской духовной культуре. Том II. Три века христианства на Руси (XII-XIV вв.)
Шрифт:
Последние три года жизни Сергия пришлись на княжение Василия Димитриевича (1389–1425), но, думается, что невольная вовлеченность преподобного в дела мира сего кончилась скорее всего после 1382 года.
Историческая панорама XIV века на Руси была бы не полна без обзора жизни и деятельности Русской Церкви, монастырей, без истории Русской митрополии, без обращения к вопросу об отношениях Церкви к греческой Церкви и к русской государственной власти. Митрополичья власть на Руси в XIV веке сыграла большую роль — духовную, просветительскую, церковно–организационную и даже государственную. Политическая ситуация на Руси Северо–Восточной, Руси Киевской, на литовских землях, населенных русскими, наконец, в Византии была достаточно сложной, нередко напряженной, а иногда и просто драматической, временами напоминающей авантюрный роман. Слишком много факторов определяло судьбу русской митрополии, верховной религиозной институции на Руси. В ее действия вмешивались и высшие инстанции (константинопольские патриархи) и мирские власти (Димитрий Донской). Иногда обстоятельства складывались скандально, как в истории с пресловутым Митяем–Михаилом и Пименом. Но в целом, несмотря на все внутренние и внешние сложности, митрополичья власть с честью выполнила свои непосредственные задачи, успешно сотрудничая с властью государственной, чаще всего сохраняя известную независимость, а иногда, как в случае с Киприаном, и обличая ее.
Пять митрополитов пришлось на Московский период в XIV веке — Максим (1287–1305 гг.), Петр (1308–1326 гг.), Феогност (1328–1353 гг.), Алексий (1353–1378 гг.) и Киприан (1390–1406 гг.). Святители Петр и Алексий сыграли особую роль и в духовной жизни своего времени и в поддержке усилий княжеской власти к объединению Северо–Восточной Руси (о них см. Приложение I), а об Алексии особо в «Житии» Сергия. Киприану также уделено место на нижеследующих страницах. Существует также обширная литература по истории Русской Церкви, начиная (если говорить о трудах фундаментальной важности) с «Историй Русской Церкви» Макария и E. Е. Голубинского. Из последующих трудов прежде всего стоит отметить «Очерки по истории Русской Церкви» (т. 1) А. В. Карташова (см. Карташов 1991), в которых представлена обширная библиография работ по этой теме. Все это позволяет автору не касаться здесь, во вступительном разделе, деталей, относящихся к истории Русской Церкви.
Точно так же история развития просвещения и культуры на Руси остается вне рамок этого раздела. Общая картина так или иначе будет обозначена в заключительном разделе.
Эта работа — о жизненном деле Сергия Радонежского, и она основана прежде всего на епифаниевом тексте «Жития» преподобного, наиболее полном и цельноедином источнике наших знаний о Сергии. Конечно, есть еще кое–какие «Сергиевы» тексты (и они здесь тоже используются), но они вторичны и сами почти всегда предполагают епифаниевскую основу. Наконец, есть предание, продолжающее, однако оставаться terra incognita, о которой можно судить по неясным намекам: строго говоря, оно не собрано и не подвергнуто аналитическому исследованию. Нечего и говорить, что и само это предание в существенной своей части выросло и сформировалось на житийных версиях Епифания и Пахомия, а то предание princeps, которое начало складываться еще при жизни Сергия, в его ближайшем кругу, а после смерти преподобного, видимо, сразу же стало кристаллизоваться в некий устный воспоминательный текст, едва ли может быть выделено среди отчасти выросшего из него и его же поглотившего «народного» предания, живущего в памяти и на устах верующих, отраженного иногда и в записях, но тем не менее не собранного и тем более не исследованного. Разумеется, в этом «широком» народном предании немало фантазии и мифологии, немало неподлинного, непроверяемого, иногда и сомнительного, но все–таки именно в нем еще ощутимо то, что дает понять тайну такой удивительной привязанности народной психеи к образу преподобного, то особое интимное отношение к святому, которым и в наши дни живет память о Сергии и влечет в Троицу, «Сергиев дом» верующих, странников и даже просто любопытствующих: время само, а персонифицированно сам образ Сергия отбирают хранителей и пестователей памяти о нем (ср. Приложение V). И так продолжается уже шесть веков. Когда–нибудь этот удивительный феномен будет исследован особо. Говорить о нем походя и высказывать скороспелые соображения едва ли целесообразно: делать это — значит идти на риск вреждения и «возмущения» того нетронутого, но соприсутствующего пласта памяти, хищнически или просто беззаботно изымая частности из того, что по самой своей идее может быть понято именно как целое, что по силам только соответствующему цельноединому сознанию, которое — в данном случае — только и может предшествовать аналитическим процедурам.
Итак, ближайший и наиболее реальный источник наших. знаний о Сергии — «Житие» Епифания. И встает вопрос о том, можно ли из этого источника, исследованного многократно вдоль и поперек, «выжать» нечто новое — и не только детали и частности, но увидеть, хотя бы и не вполне ясно, самое жизнь человека по имени Варфоломей, но ставшего известным как Сергий. При всех достоинствах епифаниева «Жития» Сергия оно, конечно, несовершенно, и о конгениальности текста о Сергии и самого Сергия говорить нет смысла, но невозможно и пренебречь этим источником. Более того, желательно знать его источниковедческую силу и слабость.
При всех достоинствах этого источника он безусловно небезупречен: иногда он слишком ярко отражает образ самого автора–составителя «Жития» (знать, каков он,, несомненно, важно, но, бывает, что яркость самого его образа как бы уводит в тень образ описываемого им Сергия); в других случаях текст «Жития» не отражает того в Сергии, что не было понятно самому Епифанию или о чем даже он мог вовсе не подозревать. Более того, есть серьезные основания полагать, что Епифанию в Сергии более всего было ясно и доступно то, что соответствует определенному житийному канону, ухватывается некоей матрицей (или отсылается к ней), равно годной более чем для одного «Жития» и более чем для одного подвижника. Иначе говоря, бывает, что возникает ситуация, когда схема жития, его канон предшествуют тому, о ком это житие составлено, и во всяком случае упрощают образ того, для кого эти схемы и, может быть, сам жанр тесны и не позволяют пробиться к глубинной сути образа.
Но, благодарные Епифанию за многие и важные достоинства его труда, в частности за его внимательность, «сознательность» выстраиваемой им жизненной линии Сергия, о чем было известно уже давно, мы должны отметить, что, к счастью, иногда и Епифанию изменяет внимательность и иногда же, когда в мощном потоке риторического увлечения «сознательность» уступает риторике и, омертвляясь, становится инерционной, случается и так, что она как бы замыкается на самой себе, забывая о своей исходной цели, и тогда оживляется и выходит из глубокой тени на яркий дневной свет то, чего «сознательность» и само сознание здесь и теперь не могут ухватить, появляются детали, намеки, иногда тоже неясные, но по которым за «житием» угадывается сама жизнь, за «экземплятивным» образом — сам человек.
До сих пор мы лучше знаем жизненное дело Сергия, чем самого Сергия (вопрос еще, знаем ли, и, если знаем, то не поверхностный ли слой явления). По жизненному делу Сергия, отталкиваясь от сведений по этому делу, мы нередко склонны судить и о самом Сергии, а не по Сергию — о его жизненном деле. В случае Сергия, на должной глубине, человек более значим, чем его дело, хотя, конечно, ни о каком противопоставлении в этом вопросе не может быть и речи. Несомненно, что Сергий и его жизненное дело теснейшим образом связаны друг с другом. И тем не менее они не могут быть полностью, без остатка взаимоконвертированы. Личность Сергия, так ярко проявляющаяся в его зримом подвиге, не растворима до конца в нем. Есть в Сергии некий таинственный остаток, который, кажется, не восстановим ни по «Житию», ни по его жизненному делу: всякое дело конечно, человек же (особенно сергиевых масштабов) бесконечен, всякое дело дискретно и доступно исчислению, в человеке же есть та непрерывность и глубина, которая избегает анализа и может быть почувствована, иногда и пережита только как целое.
Сказанное не означает, что тайна только в Сергии: она присутствует и в его жизненном деле, во всяком случае о ней можно догадываться. Если этот таинственный, нерастворенный до конца в жизненном деле остаток, его мистический привкус был бы нам лучше известен, то, вероятно, нам бы открылся и некий более глубокий смысл самого этого дела. В любом случае можно думать, что скрытая часть личности и дела Сергия существует и соприсутствует тому, что открыто и зримо; что эту скрытую часть можно хотя бы отчасти приоткрыть и тогда приблизиться еще больше к сути; наконец, можно попытаться очертить круг возможных предположений относительно нее, кое–что додумать, а иногда и реконструировать с той или иной вероятностью.
Как вчитываются в «Житие», чтобы дойти до самой сути, так можно и стоит «вчитаться» и в Сергия, в его личность, в тот дух, который направлял и вел его и которым он жил. Но это «чтение–вчитывание» должно быть медленным и последовательным: осмысляя читаемое и особенно вычитываемое, не нужно торопиться и, напротив, отталкиваясь от Светония, нужно идти per tempora (или, как скажет Епифаний, «по ряду») и только потом per species; не нужно смущаться долгим непониманием (как и утешаться слишком легким пониманием): иногда именно затянувшееся непонимание — кратчайший (по существу, по конечному результату, а не по затраченному времени) путь к озарению, когда все и целиком сбрасывает свои покровы. Не так ли было с самим Сергием, которому так долго не давалась грамота, пока она не открылась ему сразу во всей ее полноте и целостности и не завладела им?
Да и сам Сергий был по–своему медлителен: «авральностъ» была чужда ему, так как для него сам труд был Божьим делом. Но эта медлительность была от мудрости и глубины, тяги к ней. Он был и последователен: воля Божья была во всем, и — не судить же, где ее больше, где меньше — поле жизни должно быть пройдено не выборочно, а по всей его площади. Эта последовательность, как и медлительность, приносила свои благие плоды: кажется, провидческие способности Сергия, его как бы внезапные озарения, образы будущего, имеющего его только быть, нельзя понять, если ответственность за них возлагать только на то, что «извне», откуда они спускаются человеку. Чтобы это произошло, нужно некое надежное основание, которое может быть восприемником даруемого узрения будущего.
Эти особенности Сергия, как и сами задачи, выдвигаемые в этой работе, предопределяют обилие цитируемых источников (разумеется, тому есть и другие причины, и потребность погрузить читателя и пребывать самому автору в атмосфере «Сергиева» времени — не последняя из них) и, казалось бы, экстенсивный путь следования — шаг за шагом, без пропусков — за жизнью Сергия: только в таким образом выстраиваемом контексте интенсивное может открыться не в силу принудительного вторжения в него, но свободно, как собственное волеизъявление. Насильственное добывание глубоких смыслов не может не искажать сами эти смыслы. В них нужно медленно и последовательно вслушиваться, прежде чем тайное начинает снимать свои покровы.