ЖАНРЫ

Святость и святые в русской духовной культуре. Том II. Три века христианства на Руси (XII-XIV вв.)

Топоров Владимир Николаевич

Шрифт:

В этом ровном по тону и убедительном рассуждении более всего поражает недетская серьезность Варфоломея, его зрелость и разумность («умение разума»), способность понять мать, как бы встав на ее позицию, проникнуть в ее теперешнее психологическое состояние и найти в этом положении соответствующий ситуации ответ — не громкий, не торжествующий победу над сокрушенной собеседницей, но кроткий, предельно деликатный, как бы приглашающий присоединиться к нему (не приходится уж особо останавливаться на том умелом использовании библейских текстов, которое обнаружил в этом случае Варфоломей, из чего можно заключить, что его «умение грамоты» не оказалось беспоследственным). Продолжалась ли далее эта беседа, остается неизвестным, но, похоже, тема была исчерпана и сколько–нибудь действенных продолжений у матери не было. Едва ли, однако, беседа сняла ее тревогу и страх за сына, но, думается, чувство гордости за него и признание его правоты, хотя бы отчасти, облегчали ее положение и не позволяли разному отношению к выбору сына и разной оценке этого выбора превратиться в конфликт. В этом отношении описываемая ситуация, аналогичная той, что была между Феодосием Печерским в его юные и молодые годы и его матерью, была разрешена в корне отличным образом: Варфоломей оставался послушным сыном, и чувство меры не изменяло ему (см. Зайцев 1991, 77) [277] .

277

Вообще при всех различиях между Сергием Радонежским и Феодосием Печерским нельзя не заметить того общего, что сближает и объединяет их.

Основоположник нового иноческого пути, преподобный Сергий не изменяет основному типу русского монашества, как он сложился еще в Киеве XI века. Образ Феодосия Печерского явно проступает в нем, лишь более уточнившийся и одухотворенный. Феодосия напоминают и телесные труды преподобного Сергия, и сама его телесная сила и крепость, и «худые ризы», которые, как у киевского игумена, вводят в искушение неразумных и дают святому показать свою кротость. Крестьянин, пришедший поглядеть на св. Сергия и не узнавший его в нищенской ряске, пока появление князя и земной поклон перед игуменом не рассеяли его сомнений, повторяет недоумение киевского возницы. Общая зависимость от Студийского устава заставляет Сергия, как и Феодосия, обходить по вечерам кельи иноков и стуком в окно давать знать о себе прегрешающим против устава. Как и Феодосий, во дни голода и скудости Сергий уповает на Бога и обещает скорую помощь: и помощь является в виде присылки хлебов от таинственных христолюбцев. Все это традиционные черты в облике преподобного Сергия. Смиренная кротость — основная духовная ткань его личности. Рядом с Феодосием кажется лишь, что слабее выражена суровость аскезы: ни вериг, ни истязаний плоти, но сильнее безответная кротость, доходящая у игумена почти до безвластия. Мы никогда не видим преподобного Сергия наказывающим своих духовных чад. Преподобный Феодосий принимал с радостью вернувшегося беглеца. […]»

(Федотов 1990, 146).

Но понимая, что попытки матери уговорить его смягчить свою аскезу могут повторяться и что даже это невольное давление может продолжаться и усиливаться, Варфоломей делает для себя вывод, и после этой беседы он пакы по пръвое дръжашеся доброе устроение, Богу помогающу ему на благое произволение. Кажется, уже в это время им был сделан следующий, по идее уже не обратимый выбор. Но прежде чем его осуществить, нужно было опять помедлить, сделать задержку — как для того, чтобы не огорчать матери, так и для проверки своей собственной готовности.

Предаваться аскезе, живя в миру, особенно в родительском доме, в кругу людей, среди которых были и люди, нарушавшие нравственные установления, было трудно, и перед Варфоломеем встала задача отключения от мира, лежащего во зле, хотя зло это, судя по «Житию», было более или менее обычным, бытовым. Сейчас он заботился о себе, находящемся на пути к Богу. Все более и более отворачиваясь от мира и укрепляясь в страхе Божьем, он, по сути дела, занимался тем, что можно было бы назвать самоусовершенствованием, если бы в этом деле не играла такую большую роль его близость к Богу, которому он поверял все свои трудности и недоумения и которого просил наставить его на путь истинный, и который помогал ему в его благом намерении. Сознавая свою отделенность от мира, все более увеличивающуюся, Варфоломей был выделен из ряда и другими — старцами и мужами опытными и проницательными. Видевши таковое пребывание уноши, они дивляхуся, глаголющи: «Что убо будет уноша съй, иже селику дару добродетели способилъ его Богъ от детства?» Теперь отмеченность Варфоломея, о которой раньше знали только его родители, была замечена и наиболее чуткими из других, и они свои вопросы о нем обращали к будущему.

А тем временем сии предобрый и вседоблий отрок некоторое время еще пребывал в доме родителей, възрастая и преуспеваа въ страх Божий. В эту пору жизни Варфоломей, вероятно, с некоторым свойственным юности ригоризмом четко делил все на да и нет. Да — было Богу, нет — миру, и только в отношении родителей он не мог сказать нет, но и желаемое да становилось поперек чаемого им своего пути. И угадывается, что именно родители не укладывались в схему, где были возможны лишь эти два ответа — да или нет. И здесь Варфоломей не был готов к выбору, и ему оставалось ждать, т. е. опять–таки медлить, не теряя, однако, времени.

Он его и не терял. Да Варфоломея принадлежало Богу и всему тому, что к Нему вело. Нет относилось к тому, кто и что отделяло от Бога. Все это видно из краткого фрагмента «Жития», в котором описывается жизнь Варфоломея после встречи с таинственным старцем:

[…] к детемь играющим не исхожаше и к ним не приставаше; иже впустошь текущим и всуе тружающимся не вънимаше; иже суть сквернословци и смехотворци, с теми отнудь не водворяшеся. Но разве токмо упражняашеся на славословие Божие и в томъ наслажашеся, къ церкви Божии прилежно пристояше, на заутренюю, и на литургию, и на вечерню всегда исхождааше и святыя книгы часто почитающе.

Но сильнее нет было да отрока, ибо оно вело к Богу, в близость Его, и оно же определяло душевную и телесную дисциплину Варфоломея. А тем временем подходил к концу ростовский период его жизни, когда он вместе с родителями жил въ пределех Ростовъскаго княжениа, не зело близ града Ростова, точнее — не в коей веси области оноя. «Житие», приблизившись к тому дню, когда эта ростовская весь будет навсегда покинута, еще раз, как бы подытоживая все, обращается к Варфоломею на его пути к Богу:

И въ всемъ всегда труждааше тело свое, и иссушая плоть свою, и чистоту душевную и телесную без скверъны съблюдаше, и часто на месте тайне наедине съ слъзами моляшеся къ Богу, глаголя: «Господи! Аще тако есть, яко же поведоста ми родителие мои, яко и преже рожениа моего твоа благодать и твое избрание и знамение бысть на мне убоземь, воля твоя да будет, Господи! Буди, Господи, милость твоя на мне! Но дай же ми, Господи! Измлада всемъ сердцемъ и всею душею моею яко от утробы матере моея къ тебе привръженъ есмь, из ложеснъ, от съсцу матере моея — Бог мой еси ты. Яко егда сущу ми въ утробе материи, тогда благодать твоя посетила мя есть, и ныне не остави мене, Господи, яко отець мой и мати моя оставляют мя. Ты же, Господи, приими мя и присвой мя к себе, и причти мя къ избранному ти стаду: яко тебе оставленъ есмь нищий. И из младеньства избави мя, Господи, от всякиа нечистоты и от всякиа сквръны плотскыя и душевныя. И творити святыню въ страсе твоем сподоби мя, Господи. Сердце мое да възвысится к тебе, Господи, и вся сладкая мира да не усладят меня, и вся красная житейская да не прикоснутся мне. Но да прилпе душа моя въслед тебе, мене же да приимет десница твоя. И ничто же да не усладить ми мирьских красот на слабость, и не буди ми нимало же порадоватися радостию мира сего. Но исплъни мя, Господи, радости духовныя, радости неизреченныя, сладости божественныя, и духъ твой благый наставит мя на землю праву».

Из этого молитвенного монолога, то проникновенного, то сдержанно–страстного, где страстность, однако, всегда контролируется, раскрывается многое о теперешнем состоянии души и сердца Варфоломея. В этой отнюдь не традиционной молитве те же да и нет и то же их распределение, но сейчас это все развертывается на некоем важном пороге в ситуации, близкой предстоянию Богу. Перед нами — прощание с красотой и сладостью мира, с его радостью — и вся сладкая мира сего да не усладят меня, и вся красная житейская да не прикоснутся мне […] да не усладить ми мирьских красот на слабость, и не буди ми нимало же порадоватися радостию мира сего. Очень похоже, что сладость, красота и радость мира еще не исчерпаны для Варфоломея: они еще присутствуют в мире, но сейчас уже они не для него. Он не проклинает их и не видит в них порождение темных сил, но он, Варфоломей, уже прошел более половины своего пути к Богу, и вся эта красота и радость мира сейчас мешают ему сосредоточиться и идти дальше. Кто знает, может, эти заклинательные да не… приоткрывают и нечто другое, тоже важное и тайное, о чем ранее не догадывались, и если это так, то тогда прощание с этим миром, возможно, не так просто для Варфоломея: он нечто, может быть, дорогое ему теряет, хочет потерять в силу волевого решения, но еще пока не вполне уверен, что это расставание пройдет легко и что возможная ностальгия по миру не будет тормозить его движение к Богу, да и едва ли Варфоломей не понимал, что Божий мир, как он был создан, не мог не быть красоток, сладостью и радостью. Все эти рассуждения, отчасти имеющие основания и в других частях житийного текста, может быть, лучше всего объясняют, почему в помощники при прощании–расставании с миром Варфоломей призывает самого Бога: до сих пор отрясение праха мира сего было делом самого человека, выбравшего путь к Богу. Едва ли отрок Варфоломей стал бы просить помощи у Бога в том деле, которое, подобно другим мужам святости, мог бы совершить и сам. Во всяком случае, эти просьбы–заклинания совсем не то, что просьбы–мольбы принять его, присвоить себе и причесть его к избранному Божьему стаду, удовлетворение которых находится исключительно в ведении Бога и самому человеку недоступно.

Оставляя мир сей — Варфоломей, конечно, сознает это, — он покидает или рано или поздно должен будет покинуть и родителей. Сейчас в той точке пути, где находится Варфоломей, с ним происходит странная аберрация: обращаясь со слезной молитвой к Богу, и уже в душе расставшись–оставив родителей, он говорит Богу о своей оставленности родителями — и ныне не остави мене, Господи, яко отець мой и мати моя оставляют мя (что бы сказали родители, узнав, как их сын понимает сложившуюся ситуацию!). Во всяком случае, этот пример почти «иллюзионистского» перевертывания реального положения вещей из числа редчайших в жизни Сергия и потому нуждается в разъяснении и верной оценке.

После этого молитвенного обращения к Богу, являющегося в рассматриваемой части «Жития» высшей точкой приближения Варфоломея к идеалу жизни во Христе, Епифаний, предваряя следующую часть «Жития», существенно внешнюю и мирскую, в очередной раз переходит на язык фактов и сообщает, что семья Варфоломея покинула ростовские пределы и переселились в Радонеж. Како же или что ради преселися, аще бо и много имам глаголати, но обаче нужа ми бысть о семъ писати, — заключает Епифаний эту главу «Жития».

Следующая глава, озаглавленная едва ли вполне удачно и, во всяком случае, слишком узко («О преселении родителей святого»), — ценнейшая в историческом плане. Она широкопанорамна, и многое в ней легко проверяется сопоставлением с другими историческими источниками. Но в связи с фигурой Сергия в этой главе наибольший интерес представляют две темы — исторический и семейный контексты жизни Сергия. И тот и другой не только многое объясняют в самом Сергии, но и придают описанию необходимую полноту и густоту, без которых фигура Сергия как исторического (по существу — «сильно–исторического») деятеля многого бы лишилась.

Поделиться с друзьями: