Святость и святые в русской духовной культуре. Том II. Три века христианства на Руси (XII-XIV вв.)
Шрифт:
В то неспокойное и тяжелое время, которое описывается в «Житии», многое менялось в жизни и чаще всего — к худшему. Именно это случилось и с семьей отца Варфоломея. Как известно из «Жития», некогда глава семьи Кирилл владел в Ростовской земле большим имением, был боярином и не каким–нибудь, а единъ от славных и нарочитых боляръ, богатством многым изобилуя, но напослед на старость обнища и оскуде. В ту пору нищали и оскудевали многие, потому что и сама Русь, в частности, и Северо–Восточная, находилась в оскудении, что, впрочем, не означало, что не было тогда же людей, которые богатели. И эта скудость и это богатство чаще всего имели один корень и общую причину — Русь была под татаро–монгольским игом, хотя нельзя забывать (в частности, в связи с историей Кирилла, отца Сергия) и о том, что было немало и своих среди тех, кто не считал за грех, пользуясь обстоятельствами, грабить ближнего. Упомянув об обнищании и оскудении Кирилла, Епифаний рассказывает (скорее всего, со слов Стефана, старшего брата Сергия) и о причинах этого разорения, которые в значительной степени коренились в бедах, переживаемых Русью. Частые татарские набеги, татарские посольства, многие и тяжкие ордынские дани и сборы, бесхлебица вынуждали Кирилла вместе с ростовским князем ездить в Орду. Эти дальние и частые поездки требовали немалых средств, и в конце концов Кирилл истратил все свои накопления и впал в нужду. Да и сами эти поездки были тяжелы и опасны: каждая из них могла оказаться последней, и, уезжая в Орду, дома оставляли завещание. Может быть, и смог бы Кирилл дожить свой век, сводя концы с концами, в Ростовской земле, если бы не два сблизившихся по времени несчастья, постигших эту землю, — от чужих и от своих.
Описывая эти несчастные события, Епифаний, очевидно, оценивает их так, как оценивали ее в семье Кирилла и все ростовские люди. В этом описании автор «Жития» жесток и документален, и в обеих бедах, безусловно, на стороне Ростова и ростовчан. Если бы русская история того времени писалась бы с позиций ростовцев, рязанцев, тверитян, новгородцев, она очень отличалась бы от москвоцентричных вариантов истории, так часто игнорировавших региональные интересы, покрывавших «московские» грехи или пытавшихся объяснить их «объективными» обстоятельствами или даже необходимостью. При подходе «метаисторическом», когда сослагательное наклонение равноправно с изъявительным, русская история вообще и история Московской Руси, в частности, выглядела бы существенно иначе, чем то, что есть и считается «объективным».
Упомянутые выше два несчастья — исторические. Интересные и сами по себе, Епифания они привлекают потому, что они отразились на судьбе Кирилла и его семьи, а значит, и Варфоломея, которому было в это время лет шесть или семь и который, следовательно, скорее всего запомнил пережитое. Эта связь личного с «историческим» и зависимость первого от второго, несомненно, были ясны и составителю «Жития»:
Надо всеми же сими паче бысть егда великаа рать татарьскаа, глаголемая Федорчюкова Туралыкова, егда по ней за год единъ наста насилование [278] , сиречъ княжение великое досталося князю великому Ивану Даниловичю, купно же и досталося княжение ростовьское к Москве [279] . Увы, увы тогда граду Ростову, паче же и князем ихъ, яко отьяся от них власть и княжение, и имение, и честь, и слава, и вся прочая потягну к Москве.
Егда изиде по великого князя велению и посланъ бысть от Москвы на Ростов акы некый воевода единъ от велмож именем Василий, прозвище Кочева, и с ним Мина. И егда внидоста въ град Ростов, тогда възложиста велику нужю на град да и на вся живущаа в нем, и гонение много умножися. И не мало их от роcmовець москвичем имениа своа съ нуждею отдаваху, а сами противу того раны на телеси своем съ укоризною вьземающе и тщима рукама отхождааху. Иже последняго беденьства образ, яко не токмо имениа обнажена быша, но и раны на плоти своей подьяша, и язвы жалостно на себе носиша и претръпеша. И что подобает много глаголати? Толико дръзновение над Ростовомь съдеяша, яко и самого того епарха градскаго, старейшаго болярина ростовскаго, именем Аверкый, стремглавы обесиша, и възложиша на ня руце свои, и оставиша поругана. И бысть страх великъ на всех слышащих и видящих сиа, не токмо въ граде Ростове, но и въ всех пределехъ его.
278
Здесь необходимы некоторые разъяснения, без которых события 1327–1331 гг. не могут быть поняты вполне. Федорчук (Федорчюк Туралык), — татарский темник, который участвовал в карательном походе против Твери в 1327 г., состоявшемся после тверского восстания против Чолхана (Щолкана/Щелкана, Шевкала, ср. Щелкана Дудентьевича, героя известной фольклорной исторической песни. Летопись, сообщая об этом походе, упоминает и Федорчука — Се же прьвое зло Москве от Литвы сътворися, от Федорьчюковы бо рати Татарьскые въ 40 [1327/1328 г. — В. Т.] таково то не бывало ей ничто же (ПСРЛ 25, 1949, 185: Московский летописный свод конца XV в.). Высказываются серьезные сомнения, что Москва вообще была затронута этим походом. Но что к нему был причастен и московский князь Иван Данилович (Калита), сомнений не вызывает. — О тверских событиях конца 20–х — начала 30–х гг. XIV в. см. Борзаковский 1876; Соловьев 1988, 223–227; Nitsche HGR, 229, Anmerk. 254; Klug 1985; Клюг 1994, 116–120 и др.
279
К егда по ней за год единъ требуется разъяснение, что полновластным великим князем Иван Калита стал в 1331 г. (а не в 1328 г., как можно понять из «Жития»), когда скончался его соправитель Александр Суздальский. Именно тогда, видимо, и произошло овладение Ростовом со стороны Москвы. — О том, что Епифаний называет наста насилование, писали и позже, и в лучших из описаний эта техника «насилования» вскрыта вполне.
Мы видели, что князья хорошо понимали, к чему поведет усиление одного княжества на счет других при исчезновении родовых отношений, и потому старались препятствовать этому усилению, составляя союзы против сильнейшего. Что предугадывали они, то и случилось: московский князь, ставши силен и без соперника, спешил воспользоваться этою силою, чтобы примыслить сколько можно больше к своей собственности. Начало княжения Калиты было, по выражению летописца, началом насилия для других княжеств, где московскйй собственник распоряжался своевольно. Горькая участь постигла знаменитый Ростов Великий: три раза проиграл он свое дело в борьбе с пригородами, и хотя после перешел как собственность, как опричнина в род старшего из сыновей Всеволодовых, однако не помогло ему это старшинство без силы; ни один из Константиновичей ростовских не держал стола великокняжеского, ни один, следовательно, не мог усилить свой наследственный Ростов богатыми примыслами, и скоро старший из городов северных должен был испытать тяжкие насилия от младшего из пригородов: отнялись от князей ростовских власть и княжение, имущество, честь и слава, говорит летописец [Никон, лет. IV, 204]. Прислан был из Москвы в Ростов от князя Ивана Даниловича, как воевода какой–нибудь, вельможа Василий Кочева и другой с ним, Миняй. Наложили они великую нужду на город Ростов и на всех жителей его; немало ростовцев должны были передавать москвичам имение свое по нужде, но, кроме того, принимали еще от них раны и оковы; старшего боярина ростовского Аверкия москвичи стремглав повесили и после такого поругания чуть жива отпустили. И не в одном Ростове это делалось, но во всех волостях и селах его, так что много людей разбежалось из Ростовского княжества в другие страны. Мы не знаем, по какому случаю, вследствие каких предшествовавших обстоятельств позволил себе Калита такие поступки в Ростовском княжестве […] Со стороны утесненных князей не обошлось без сопротивления […]
И другое осмысление той же ситуации в связи с «Житием» Сергия:
Но и в самой России шел процесс мучительный и трудный: «собирание земли». Не очень чистыми руками «собирали» русскую землицу Юрий и Иван (Калита) Даниловичи. Глубокая печаль истории, самооправдание насильников — «все на крови!». Понимал или нет Юрий, когда при нем в Орде месяц водили под ярмом его соперника, Михаила Тверского, что делает дело истории, или Калита, предательски губя Александра Михайловича? «Высокая политика», или просто «растили» свою вотчину московскую — во всяком случае уж не стеснялись в средствах. История за них. Через сто лет Москва незыблемо поднялась над удельною сумятицей, татар сломила и Россию создала.
А во времена Сергия картина получалась, например, такая: Иван Данилыч выдает двух дочерей — одну за Василия. Ярославского, другую — за Константина Ростовского, — и вот и Ярославль, и Ростов подпадают Москве. «Горько тогда стало городу Ростову, и особенно князьям его. У них отнята была всякая власть и имение, вся же честь их и слава потягнули к Москве».
В Ростов прибыл некий Василий Кочева, «и с ним другой, по имени Мина». Москвичи ни перед чем не останавливались. «Они стали действовать полновластно, притесняя жителей, так что многие ростовцы принуждены были отдавать москвичам свои имущества поневоле, за что получали только оскорбления и побои и доходили до крайней нищеты. Трудно и пересказать все, что потерпели они: дерзость московских воевод дошла до того, что они повесили вниз головою ростовского градоначальника Аверкия… и оставили на поругание, Так поступали они не только в Ростове, но по всем волостям и селам его. Народ роптал волновался и жаловался. Говорили… что Москва тиранствует».
Итак, разоряли и чужие, и свои […] Мины и Кочевы тоже были хороши.
Сходство этих двух приведенных выше текстов — и в описании ростовских событий в целом, и их деталей, и их жертв и палачей отсылает к главному источнику сведений о той ростовской трагедии — к соответствующему фрагменту «Жития», составленного Епифанием, и к тем устным рассказам, которые он слышал сам от современников этих событий, в частности, видимо, и от родственников Сергия.
Родившись в год рати Ахмуловой, когда татарский посол Ахмыл причинил много зла низовым городам, в частности, Ярославль взягша и сожгоша (Никон. лет. III, 127), Варфоломей мальчиком был уже сознательным свидетелем событий, развернувшихся на рубеже 20–х — 30–х годов в Ростовской земле, и, конечно, навсегда запомнил, какие последствия они имели в жизни его семьи и — прямо или косвенно — в его собственной жизни. Может быть, именно тогда впервые коснулось его то чувство–переживание, которое позже обозначилось как «страх пред ненавистною раздельностью мира», и тогда же взалкал он благославенной тишины. Можно строить и другие, иногда далекоидущие догадки, но едва ли можно сомневаться в роли этих событий и впечатлений от них в формировании духовного облика святого.
Как бы то ни было, таковыя ради нужа семья Кирилла должна была покинуть родные ростовские пределы, свою деревню, свой дом. Кирилл, по словам «Жития», събрася съ всем домом своим, и съ всем родом своим въздвижеся, и преселися от Ростова въ Радонежь [280] , [281] . Там он поселился около церкви Святого Рождества Христова (век спустя она еще стояла на своем месте, как свидетельствует Епифаний) и ту живяше с родом своим.
280
См. Соловьев 1988, 220.
281
«Житие» довольно подробно перечисляет переселившихся родичей:
И быша преселнищи на земли чуждей, от них же есть Георгий, сынъ протопопов, с родом си, Иоаннъ и Феодоръ, Тормосовъ род, Дюдень, зять его, с родом си, Онисим, дядя его, иже последи бысть диаконъ. Онисима же глаголют с Протасиемь тысяцкым пришедша въ тую же весь, глаголемую Радонежь, ю же даде князь великы сынови своему мезиному князю Андрею. А наместника постави въ ней Терентий Ртища, и лготу людем многу дарова. и ослабу обещася тако же велику дати. Его же ради лготы събрашася мнози, яко же и Ростовскыя ради нужа и злобы разбегошася мнози.
Обращает на себя внимание татарское имя Дюдень (Дудень): уж не был ли он сыном Чолкана–Щелкана Дудентьевича?; из русской истории известен татарский предводитель по имени Дудень, действовавший в тех же пределах и собиравшийся идти с Волока на Новгород и Псков, но умилостивленный богатыми дарами новгородцев и вернувшийся в степь.
После переезда в Радонеж, чье название стало в дальнейшем постоянным определением Сергия, начинается «радонежский» период жизни Варфоломея, и Епифаний, как бы опомнившись, от истории возвращается к «Житию», и, спеша наверстать упущенное, дает довольно подробное описание своего избранника. Это описание, пожалуй, первый в «Житии» и из всего, что до этого было сказано им о нем, наиболее ценный портрет Варфоломея, сочетающий в себе «внешнее» и «внутреннее», «объективное» и «субъективное», авторскую характеристику и раздумья героя «Жития», выраженные перволично:
Отрок же предобрый, предоброго родителя сынъ, о нем же беседа въспоминаеться, иже присно въспоминаемый подвижник, иже от родителей доброродных и благоверных произыде, добра бо корене добра и отрасль проросте, добру кореню прьвообразуемую печать всячьскыи изъобразуя. Из младых бо ногтей яко же сад благородный показася и яко плод благоплодный процвете, бысть отроча добролепно и благопотребно [282] . По времени же възраста к лучшим паче преуспевающу ему, ему же житийскыя красоты ни въ что же въменившу и всяко суетство мирьское яко исметие поправъшу, яко же рещи и то самое естество презрети, и преобидети, и преодолети [283] , еже и Давидова в себе словеса начасте пошептавъшу: «Каа плъза въ крови моей, вънегда снити ми въ истление?». Нощию же и денью не престааше молящи Бога, еже подвижным начатком ходатай есть спасениа. Прочяя же добродетели его како имам поведати: тихость, кротость, слова млъчание, смирение, безгневие, npocmoтa безъ пестроты? Любовь равну имея къ всем человеком, никогда же къ ярости себе, ни на претыкание, ни на обиду, ни на слабость, ни на смех; но аще и усклабитися хотящу ему — нужа бо и сему быти приключается, — но и то с целомудрием зело и съ въздръжанием. Повсегда же сетуя хождааше, акы дряхловати съобразуяся; боле же паче плачющи бяше, начасте слъзы от очию по ланитама точящи, плачевное и печальное жительство сим знаменающи. И Псалтырь въ устех никогда не же оскудеваше, въздръжанием присно красующися, дручению телесному выну радовашеся, худость ризную с усръдиемь приемлющи. Пива же и меду никогда же вкушающи, ни къ устом приносящи или обнюхающи. Постническое же житие от сего произволяющи, таковаа же вся не доволна еже къ естеству вменяющи.
282
В этом коротком отрывке помимо самого содержания и как бы в продолжение и развитие его в расширяющейся перспективе все подчинено славословию отрока Варфоломея. И сам язык, это содержание «разыгрывающий», вторит ему своими средствами, формируя плотное, насыщенное пространство добра, блага, плодородия. Основные языковые индексы этого семантического поля повторяются многократно, образуя цепи и циклы, подобные музыкальным темам в их повторениях и развитии. В этих семи строках семижды повторенное добр-, четырежды благ-, четырежды род- в контексте развернутой метафоры сада, прорастания (проросте, ср. отрасль), процветания (проценте); корня (корене, кореню), ветви (отрасль), плода (плод благоплодный), воссоздающих в сумме своей образ растения, в свою очередь отсылающий к идее рождения и рода, мощно и настойчиво звучит главная тема отрывка, соотносимая со славословимым отроком, его добродетелью и красотой (ср. отроча добролепно и благопотребно), с его превосходством (ср. двукратно употребляемый «превосходительный» префикс пре- в первых же словах отрывка (предобрый, предоброго в конструкции типа а–е-е–с, ср.: Отрок же предобный, предобраго родителя с завершающим сынъ, которое отсылает к Отрок, поскольку у обоих этих слов единый денотат. Двукратное иже и двукратное яко неназойливо и в этом густом потоке едва заметно помогают слегка аранжировать этот текст. Отдельные волны этого потока перекатываются и в следующий за приведенным отрывок, но разница между ними все же очевидна. В первом — предельно общее и абстрактное описание достоинств отрока, без ответа на вопрос, что реально стоит за этими добр- и благ. Во втором же — речь идет о конкретных достоинствах, более узких, но и, значит, более специфицированных и определенных.
283
Ср. характерную пре–цепочку презрети, и преобидети, и преодолети, тип, не раз воспроизводимый Епифанием.
Здесь уместны некоторые разъяснения, имеющие целью привлечь внимание к некоторым особенностям отрока Варфоломея. Но прежде всего нужно подчеркнуть не только «умелость», искусность автора этого портрета, но и подлинное умение, мастерство и искусство его в «психологическом» портретировании религиозного типа Варфоломея, его проницательность и нередко упускаемые из виду основательность и серьезность подхода и самое точность изображения, концентрированность портрета.
Как ведущий стимул подвижничества Варфоломея и как его конечную цель Епифаний называет спасение, обрести которое, особенно начинающим подвижникам, помогает Бог. Об этом днем и ночью Варфоломей молит Бога, еже подвижным начатком ходатай есть спасениа. В отроке и юноше Варфоломее составитель «Жития» очень точно выделил главные черты его личности, его духовного склада — и по составу и, пожалуй, даже по порядку, в котором он перечисляет их — тихость, кротость, молчаливость (слова млъчание), смирение, безгневность и «простота без пестроты» [284] . Все эти добродетели суть одна более общая особенность в разных ее аспектах и в разных формах и степенях ее проявления. Эту общую черту можно, вероятно, обозначить как такое нереагирование на мир (нулевая на уровне видимого реакция на него), которое не возмущает этот мир, освобождает его от «нереагирующего» субъекта. В философском смысле это — уступление себя миру, которое дает уступающему высшую степень свободы, освобождения от мира. В религиозном смысле это — недопущение в себя зла мира, ибо «мир во зле лежит», попытка (в большинстве случаев, когда она доведена до предела, эгоистическая) уйти от мира, предоставив ему, если он захочет, самому решать вопрос мирского и мирового зла. Эти добродетели, которые Епифаний находит у Варфоломея еще в раннем возрасте, в полном составе и объеме сохраняются и позже, до конца его жизни, хотя отношения с миром становятся несравненно сложнее и уже не могут считаться даже условно эгоистическими.
284
Яркость формулировки этой особенности Варфоломея, найденная Епифанием, объясняется сочетанием семантически антонимичных членов (простота как нечто единое и цельное и пестрота как разнообразное и множественно–неупорядоченное) с высокой степенью конгруэнтности слов, используемых в формуле (одна стопа анапестической схемы: — — —, в которой завершающий ударный слог — а: npocmomа — necmpomа [: пестроты]; общий консонантный остов, состоящий из п, р, с, т дважды, и общий, за небольшими исключениями, порядок введения этих элементов — п–р-с–т-т в первом случае и п–с-т–р-т во втором; отношение рифмы — npocmomа : necmpomа [: пестроты]). У Варфоломея — простота без пестроты, но ведь верно и обратное — всякая пестрота тоже без простоты. Простота и пестрота настолько симметричны в речениях простота без пестроты и пестрота без простоты, что допускают полное, без остатка, «стопроцентное» выворачивание одного речения в другое, противоположное по смыслу.
Особо следует остановиться на том, что Епифаний называет «простота без пестроты». Свойство простоты среди русских святых присуще не только Сергию–Варфоломею. Как говорилось ранее (Топоров 1995, 744–745), простота была одной из коренных, основоположных черт человеческой природы Феодосия Печерского. В его «Житии» она называется простость: Таково ти бе того мужа съмерение и простость (42 г). Люди, недостаточно проницательные или даже просто внимательные, толковали это свойство по–своему — как простоватость, т. е. некий интеллектуальный дефект или дефицит, и из–за такого понимания феодо–сиевой «простости» его не приняли ни в один из киевских монастырей («Они же видевъше отрока простость […] не рачиша того прияти», 316). Скорее всего, эти они за внешней простостью Феодосия (вполне возможно, что она в этой форме была ему присуща) не видели его простоты — души и сердца, но не ума, гибкого, динамичного, хорошо оценивающего и людей и ситуации (простъ умъмь был и Антоний Печерский).
Прост был и Сергий, еще в своем варфоломеевском отрочестве и юности, — прост в том смысле, в каком прост был Иов, «лишенный внутренней ущербности, но зато обладавший полновесной доброкачественностью и завершенным взаимным соответствием всех помыслов, дел и слов. […] И — хороший, и ему хорошо, и с ним хорошо» (С. С. Аверинцев). Можно также напомнить, что простота, в том смысле, в котором говорится о простоте Сергия, есть свойство и дар прямоты, открытости, непринужденности, свободы. За простотой Сергия узревается та естественность (скорее прирожденная, чем благоприобретенная, но тем не менее и пасомая духовной дисциплиной и послушанием), которая смотрит на все и относится ко всему прямо, непредвзято и открыто, ничего не упрощая и не усложняя, не позволяя слабой перед соблазнами, а иногда и просто блудливой мысли надстраивать над этим непредвзято увиденным свои вавилоны домыслов и фантазий, скрывающих «полновесную» простоту и естественность мира. Подлинная простота человека (и это в высокой степени относится к Сергию) соотносима с простотой мира, равновесна ей, и обе эти простоты органичны и сродны друг другу, и потому простота мира умопостигаема простотой человека и лучше всего именно ею.
Но что такое «простота без пестроты»? И почему простота нуждается в этом определении? Чем она отличается от просто простоты? В русском слове пестрый, от которого произведено слово пестрота, среди многих значений есть такие, что, употребляясь в определенных контекстах, обнаруживают не только нечто «объективное» ("разноцветный", "пятнистый", "неоднородный", "рябой" и т. п.), но и оценочное, причем эта оценка является определенно не положительной, но и скорее не отрицательной (разве уж потенциально отрицательной), а пожалуй, намекающей на сомнительность, двусмысленность, неопределенность, извилистость, возможность соблазна. Такая семантика «пестроты» вполне отвечает символизму этого понятия в разных языковых и культурных традициях — как в сфере бессознательного, так и вполне осознанного и даже культивируемого (ср. разные коннотации нем. bunt в немецкой мистически–романтической традиции). Характерна связь пестроты с речью: «Пестрый слог, пестрая речь, неровная, нескладная […]. Один говорит — красно, а двое говорят — пестро […]. Говорят красно, а поглядишь — пестро, виляв, двуязычен. Пестро не красно, многих и ярких цветов, без вкуса, без приличного подбора […]. На пестрой (неделе) жениться, с бедой породниться. Оттого и баба пестра (сварлива), что на пестрой замуж шла и т. п.» (Даль III4, 261). Пестрый человек значит разный, и такой и этакий, всякий, а существенно в этой всякости не лучшее или хотя бы относительно хорошее, а возможное плохое, опасное или, во всяком случае, то подозрительное, от чего лучше заранее отказаться, обойти его стороной. То же — с пестрыми словами, пестрым поведением, пестрым делом и т. п.