Святость и святые в русской духовной культуре. Том II. Три века христианства на Руси (XII-XIV вв.)
Шрифт:
Итак, едва достигнув Троицы, князь торопится уехать, и Сергию приходится оттягивать момент расставания:
Преподобный же игуменъ Сергiй умоли его [Димитрия. — В. Т.] ести у него хлеба въ трапезе: «да дасть ти, рече, Господь Богъ и Пречистаа Богородица, помощь и не у еще cie победы венець съ вечнымъ сномъ носити тебе есть, прочимъ же мноземъ без числа готовятся венци съ вечною памятью». И повеле священную воду уготовити, и по возстанiи отъ трапезы благослови крестомъ и окропи священною водою великого князя, и рече ему: «почти дары и честiю нечестиваго Мамаа, да видевъ Господь Богъ смиренiе твое, и вьзнесетъ тя, а его неукротимую ярость и гордость низложитъ». Онъ же рече: «вся cia сотворихъ ему, отче, онъ же наипаче съ великою гордостiю возносится». Преподобный же рече: «аще убо тако есть, то убо ждетъ его конечное погубленiе и запустенiе, тебе же отъ Господа Бога и Пречистыа Богородица и святыхъ Его помощь и милость и слава» […]
И после передачи Пересвета и Осляби в руки великого князя и благословения их, Димитрия, всех князей, бояр и воевод — Димитрию:
«Господь Богъ будетъ ти помощникъ и заступникъ, и Тъй победитъ и низложитъ супостаты твоя и прославитъ тя». И сие дръжа во уме своемъ, яко некое сокровище, и не поведа никомуже.
Но, вернувшись в Москву, Димитрий получил благословение у отца своего Кипpiaнa митрополита всея Pyciu, и поведа ему единому, еже рече ему преподобный Сергей. Глагола ему митрополитъ: «не повеждь cie никомуже, дондеже Господь въ благое изведетъ» (ПСРЛ XI, 1965, 53). Молитвам и просьбам о благословении посвящены эти последние «московские» часы Димитрия: он молится в соборной церкви пред образом Пречистой Богородицы, идет к гробу святого чудотворца Петра и, припав к гробу, со слезами молит о помощи и заступничестве от врагов и о низложении их гордости. После всего этого он возвращается к Киприану, прося прощения и благословения. Митрополит и простил и благословил его, знаменовал его честным крестом и окропил святою водою. Наконец, князь идет в церковь святого архистратига Михаила, у иконъ знаменася и помолися, и у гробовъ родителей своихъ простися и благословися. Выйдя из церкви, князь садится на коня и направляется к Коломне, оставив жену и троих своих сыновей на попечении Киприана и воеводы.
Здесь еще раз приходится вернуться к сергиеву Поиди противу безбожныхъ. Нужно напомнить, что эти слова были сказаны уже после того, как Киприан одобрил решение оказать сопротивление Мамаю, и об этом Сергий скорее всего уже знал. Киприан, как и Сергий, знал, что «мноземъ без числа готовятся венци съ вечною памятью». Крови он не хотел всей душой; знал, что никакая победа не стоит тех неизмеримых жертв, которых не избежать в битве. Поэтому Киприан и старался использовать любой шанс избежать сражения. Никаких амбиций относительно возможного урона, который потерпит «русская» честь в случае уступок татарам — даже очень больших, — у него не было: почти полтора столетия эта честь уже попиралась — и не только врагами, но нередко своими, русскими. Но, предвидя неизбежность кровавой схватки, более того, зная о ней, об объявшем жителей Москвы страхе перед предстоящими страшными событиями, Киприан понимал, что час труднейшего выбора настал и что сейчас отказ от сознательного и пока еще самостоятельного выбора равносилен поражению [350] . И поэтому он подсказал Димитрию, каким должен быть этот выбор. Возможно, что великий князь ожидал от митрополита именно такого выбора, и, зная горячность Димитрия, нельзя исключать и того, что уступить Мамаю в его требованиях для него было труднее, чем решиться на битву (тем более, что Димитрий не сразу узнал о присоединении Ягайлы и его войска к Мамаю, которое удалось предотвратить в самый последний момент).
350
Страх, пережитый москвичами в конце августа — начале сентября 1380 года, и его снятие победой (положительный аспект), омраченной огромными жертвами (отрицательный аспект), стали важнейшим рубежом в духовной истории Москвы, в формировании «московского» единства, «московской» идеологии, «московского» мифа, «московских» текстов. Возникшая через полтораста лет после Куликовской битвы теория «длящегося Рима», Москвы как третьего и последнего Рима, богоизбранности Руси, тогда еще именно Московской, нашла себе надежную опору в том, что начало складываться вокруг событий конца 70–х — начала 80–х годов XIV века.
Если следовать Никоновской летописи, то и Киприан, и Сергий едины в том, что знали — надо сделать всё возможное, чтобы предотвратить кровавое решение вопроса: мирный исход, какими бы болезненными ни были уступки — и материальные, и моральные, — несравненно лучше, чем гибель многих тысяч людей, которая, к тому же, не гарантирует от поражения на поле боя и последующего разгрома Москвы и Московского (по меньшей мере) княжества. Сергий, как и Киприан, при трезвом своем уме и даре находить простые решения, начинает все–таки с «мирного» варианта, понимая, чувствуя, предвидя, что единственная реальность завтрашнего дня — кровавая битва, что предотвратить ее уже никак нельзя, что дело тут не только в злокозненном Мамае, но теперь, после победы на Воже, успехов московской политики, явно утвердившейся первенствующей роли Москвы среди других княжеств и обретения определенного уровня неформальной независимости от Орды, после того как Москва поверила в свои силы и возможности, в свое неминуемо независимое будущее [351] — теперь многое зависело и от самих русских, от народа, войска, от Москвы, Серпухова, Ростова, Владимира, Суздаля, Нижнего Новгорода, Мурома, Белозерска, Пскова, наконец, от самого великого князя, который в эти ответственные дни, как бы в предчувствии своего звездного часа, альтернативой которому была гибель, был решителен, энергичен, готов к риску и, более того, искал опасности. «Каков бы ни был Димитрий в иных положениях, здесь, перед Куликовым полем, он как будто ощущал полет свой всё вперед, неудержимо. В эти дни — он гений молодой России. Старшие опытные воеводы предлагали: здесь повременить. Мамай силен, с ним и Литва, и князь Олег Рязанский. Димитрий, вопреки советам, перешел через Дон. Назад путь был отрезан, значит, всё вперед, победа или смерть» (Зайцев 1991, 111).
351
Указывалось, что в княжеских договорах и завещаниях нередки такие формулы, как Богъ свободитъ отъ орды; Богъ орду переменитъ и т. п. Во времена Димитрия, когда Русь впервые отважилась на открытое противостояние монголо–татарам, такие слова приобретали особый вес и звучали как пароль. Впрочем, надежды на освобождение выражались и раньше, хотя нередко и более осторожно. А пишу вамъ се слово того деля, чтобы не перестала память роди[те]ли нашихъ и наша, и свеча бы не оугасла (Дух. догов. грам, 1950, 14), — заканчивается духовная грамота великого князя Семена Ивановича от 18 марта — 26 апреля 1353 г., и неугасимая свеча отсылает здесь к неугасимой мысли об освобождении от ига.
В истории бывают такие «осевые» периоды, когда народ и власть входят в пространство, где их однонаправленность и согласие даются естественно и легко обеим сторонам, как бы сами собой, и это становится источником новой творческой энергии, строительством истории. Народ, если говорить о глубинном уровне, осознает себя субъектом истории, некоей силой, способной к историческим деяниям и выбору своей судьбы. Разумеется, точнее было бы говорить не об осознании, самосознании, понимании, а о чувстве, ощущении своего единства, сплоченности, соборности–коллективности, своей силы, своего «всё могу», но такое чувство, его актуальное переживание, собственно, и образуют тот субстрат, на котором обычно вырастает существование «исторического», осуществляется вхождение в историю. Надо ли говорить, что эта внутренняя энергия исторического бытия чаще всего обнаруживает себя на некоем судьбоносном переломе, в ситуации «над бездной», когда всё второстепенное, точнее — всё, кроме единственно важного, главного, исчезает и остается роковой выбор: или — или, где одно «или» — смерть, другое — жизнь? Следует особо отметить, что такое понимание выбора — скорее достояние субъективного взгляда, нежели объективного. Едва ли можно сомневаться в том, что, потерпи русские в 1380 году поражение, далеко не всё было бы потеряно, более того, какими бы ни были эти потери, они могли только приостановить или ненадолго повернуть вспять восходящее движение Москвы и всей русской истории, как страшная катастрофа в конце августа 1382 года, через два года после Куликовской победы, когда казалось, что Русь отброшена к состоянию, в котором она была после Батыя и его нашествия [352] , не остановила скорого возврата на восходящий путь. Конечно, «объективно» разгром Москвы Тохтамышем в 1382 году весил больше, чем Куликовская победа, но «субъективно» в русскую историю была отобрана именно победа, а о поражении предпочли забыть [353] — и в известном отношении правильно, потому что поражение было чем–то старым, хорошо известным, привычным и считали не свои потери (народ растет как трава), а чужие, потому что замкнуться в переживании своего горя значило бы утрату путеводительной перспективы, энергии творческого исторического делания.
352
Никоновская летопись в записи под 1382 годом так подводит итоги разгрома и разорения Москвы:
[…] и градъ огнемъ запалиша, а товаръ и богатьство все разграбиша, а людей мечю предаша, И бысть оттоле огнь, а отселе мечь; овiu отъ огня бежачи, мечемъ помроша, а друзiи, отъ меча бежачи, огнемъ згореша; и бысть имъ четверообразна пагуба: первое — отъ мечя, второе — отъ огня, mpemie — отъ воды, четвертое — въ полонъ поведени бышя. Бяше бо дотоле видети градъ Москва великъ и чюденъ, и много людей в немъ, кипяше богатствомъ и славою, превзыде же вся грады въ Русстей земли честiю многою, въ немъ бо князи и святителiе живяста; въ се же время изменися доброта его, и отъиде слава его, и всея чести во единомъ часе изменися. Егда взятъ бысть и пожженъ, не видети иного ничегоже, развее дымъ и земля, и mpynia мертвыхъ многыхъ лежаща; церкви святыя запалени быша и падошася, и каменыа стояше, выгоревша внутрь и огоревша вне и несть видети въ нихъ пенiа, ни звоненiа в колоколы, никогоже людiй ходяща ко церкви, и не бе слышати въ церкви поющаго гласа, ни славословiа, но все бяше видети пусто, ни единого же бе видети ходяща по пожару людiй. И не единъ же градъ сей взятъ Москва, но и прочiи грады и страны попленени бышя отъ поганныхъ (ПСРЛ XI, 1965, 78–79).
353
И это еще не худший из известных вариантов осмысления поражения: бывает, из поражения (хотя и в высокой степени достойного) делают победу: Бородинская битва — лишь один из самых известных примеров.
И Киприан, и Сергий хорошо понимали и восхождение Москвы, и страшную угрозу ей. Чувствовали они и настроение народа и великого князя. Но в августе 1380 года они не могли предложить ничего иного, кроме того, что было ими посоветовано Димитрию. Важно, что цену жертвы они предвидели заранее и заранее оплакивали тех многих, кому суждено было погибнуть. Так же важно и то, что в те дни они — при всей разнице их положения и возможности влиять на великого князя — были одномысленны и делали общее дело, хотя в поздней оценке их вклад представлялся существенно различным. К этому времени Сергия воспринимали уже как фигуру харизматическую, импонирующую своими уникальными чертами и особенностями и дающую пищу для мифологизации. Сергий в глазах широчайшего круга его почитателей был народен: власти он не мешал, но держался от нее чаще всего все–таки в стороне. В Киприане же видели неудачника, а неудачников на Руси особенно не жаловали, да и отношение Димитрия к Киприану не способствовало должной оценке этого выдающегося деятеля Церкви. Сказанное относится и к Киприану как писателю. Лишь последние десятилетия принесли существенные изменения, ср. Киселков 1956, 213–230; Иванов 1958, 25–79; Мошин 1963, 104–106; Димитриев 1963, 215–254; 1980, 64–70; Борисов 1975, 58–72; Дончева–Панайотова 1974, 501–509; 1975, 98–101; 1977, 30–43; 1980, 143–155; 1981; Прохоров 1978 и др.
Трудно настаивать на том, что советы Сергия были для великого князя важнее, чем мнение Киприана, но обращение к последнему в такой момент было обязательным, а поездка в Троицу на встречу с Сергием, когда каждый час был на учете, не предполагалась буквой обычая, долга, обязанности. И здесь нужно отдать должное князю Димитрию Ивановичу: в эти дни «буква» его вообще не интересовала — не интересовала, потому что к этому времени сам дух происходящего и — еще более — предстоящего открылся и стал доступен ему. Он понял, что встреча с Сергием нужна ему именно в этой новооткрывшейся духовной перспективе, и поехал он к Сергию, строго говоря, не за советом, а за благословением, получив, однако, и то и другое.
Здесь и выступает снова Сергий. Т. е. сам он никуда не выступает [как важно это глубокое наблюдение, отсылающее к важной индивидуальной особенности Преподобного, хорошо знавшего и свое место, и свое время, и свое дело и то, когда все они должны соединиться и слиться с ним самим! — В. Т.], а к нему в обитель едет Димитрий за благословением на страшный бой.
Сергий не «стеснялся» (понятие, по отношению к нему едва ли применимое) давать советы и тем паче вмешиваться в мирские события, но не любил и не хотел этого делать — не его это было дело. Но вместе с тем Сергий понимал: есть такое пространство и такое время, где духовное дело, вера поневоле соприкасаются со сферой власти. Таким было это пространство и это время на Руси в августе–сентябре 1380–го. Сейчас упования Сергия были на великого князя как образ государства, как его защитника и гаранта его целостности. Это совсем не значит, что он всегда одобрял князя и вообще мирскую власть. Понимая, что у князя свой круг обязанностей и свой набор средств для их выполнения, Сергий, конечно, не брал на себя задачу анализировать, что «хорошо», а что «плохо» в действиях князя, и не давал советов ему. Но когда Димитрий вмешивался в дела веры и Церкви (а к сожалению, он это делал не раз и часто своевольно, а иногда и крайне неудачно, внося соблазн и разлад в жизнь Церкви), Сергий определенно не одобрял действий великого князя, хотя мудро не обозначал противопоставления: обозначь он его, трудно сказать, какими были бы ответные действия князя. Впрочем, Димитрий довольно хорошо понимал, когда он действует не по–христиански, и в таких случаях к Сергию ни за советами, ни за благословениями не обращался. Одним словом, были моменты, когда «плохой мир», плохость которого обеими сторонами осознавалась, но не обозначалась, все–таки оказывался не худшим выходом из положения, но в 1380 году всё было, к счастью, иначе, и Сергий не мог уклониться от выбора, и выбор этот определялся не «патриотическими» соображениями, а интересами веры и народа, для большинства которого вера значила больше власти (даже в Смутное время был момент, когда Россия готова была отказаться от русской власти, но никак не от православной веры), хотя в распоряжении власти было больше средств принуждения и демагогии.
До сих пор Сергий был тихим отшельником, плотником, скромным игуменом и воспитателем, святым. Теперь стоял пред трудным делом: благословения на кровь. Благословил бы на войну, даже национальную, Христос? И кто отправился бы за таким благословением к Франциску? Сергий не особенно ценил печальные дела земли. Самый отказ от митрополии, тягости с непослушными в монастыре — всё ясно говорит, как он любил, ценил «чистое деланье», «плотничество духа», аромат стружек духовных в лесах Радонежа. Но не его стихия — крайность. Если на трагической земле идет трагическое дело, он благословит ту сторону, которую считает правой. Он не за войну, но раз она случилась [не по вине Москвы, к тому же. — В. Т.], за народ и за Россию, православных. Как наставник и утешитель, «Параклет» России, он не может оставаться безучастным.
Епифаний в главе о событиях 1380 года и роли в них Сергия отмечает то, что отражает уже складывающийся «сергиев» миф (нужно во избежание кривотолков заметить, что миф в этом случае никак не противопоставляется реальной ситуации, тому, «как это было на самом деле», но представляет собой коллективную, в значительной степени стихийно возникающую версию имевшего место). «Художественная» интенция мифа привлекает к себе его «пользователя» и нередко завораживает его. Менее чем на странице текста составитель «Жития» успевает дважды коснуться пророчески–провидческой темы, образующей, если угодно, pointe всей главки о битве, описанию которой посвящено всего три фразы [354] , резюмируемых возвращением к пророческой теме — И зде збысться пророчъское слово: «Единь гоняше тысящу, а два тму».
354
И тако сразившеся, многа телеса падааху, и Богу помогшу великому победоносному Дмитрею, и побеждени быша погании татарове и конечней пагубе предани быша: видевше бо окааннии на себе богопустный гневъ и Божие негодование, вси на бежание устремишася. Крестоносная же хоруговь доволно гнавъ въслед спротивных, множьство бесчислено убиваше: овии же язвени отбегоша, иных же живых рукама яша. И бяше чюдно зрение и дивна победа; иже преже блистающася оружиа, тогда же вся окровавлена кровьми иноплеменных, и вси образы победы ношааху.