Так говорил Бисмарк!
Шрифт:
– В таком случае, – отвечал я, – это только доказывает слишком много военной добросовестности, слишком много рвения и осторожности.
Мистер Кеннингсбью возражал, что он не может смотреть на это дело с моей точки зрения, и он того мнения, что с корреспондентами обошлись дурно, потому что они англичане; а люди, взявшие их, были ожесточены против них за существующую, по мнению немцев, доставку оружия во Францию. Но посмотрим еще, что из этого последует.
Я не желал ему объяснить, что то, что он называет ожесточением, скорее есть недоверие, что я совершенно понимаю. Я заметил только: «Это произведет, вероятно, много шуму и много негодования в печати и больше ничего». Я решительно не могу придумать, что, кроме этого, еще может из этого произойти, прибавил я.
Он же находил, что на этом дело не остановится и начал говорить про британского льва и про civis Romanus.
Я возразил, что, если бы лев заревел, мы тогда подумали бы: «Хорошо ревешь, лев! пореви еще! А что касается civis, то с тех пор как на него была мода, времена уже изменились». «People have their own thoughts about these notions».
Он выразил мнение, что мы очень возгордились своими успехами и что британский лев может не только реветь, но и драться, если он чем недоволен. Самое меньшее, что можно требовать, – это увольнение офицера, участвовавшего в аресте англичан.
Я просил его не горячиться и взглянуть на дело хладнокровно. Оно действительно ни в каком отношении неопасно. Мы не бросим на съедение льва наших людей, как бы зверь сильно ни сердился. Если бы корреспондентам и причинили серьезную несправедливость, что выяснится следствием, то им, без сомнения, дадут удовлетворение. А что касается нашей гордости вследствие успехов, которых мы достигли, то я, напротив, утверждаю, что мы в продолжение всей этой войны выказали себя как самый скромный народ, чуждый всякого caмoобольщения и самохвальства, особенно в сравнении с необычайной лживостью и хвастовством французов. Я закончил тем, что повторил, что, по моему мнению, это дело – пустяки, а из-за пустяков Англия не изменит к нам своих отношений, а тем более не объявит войны, как он предполагает; я остался при мнении, что история эта произведет много крику в газетах, но что ничего важного отсюда не произойдет. Он наконец успокоился и затем прибавил, что он сам был раз остановлен во время сражения в местности около Буживаля и Мальмэзона, и пруссаки обошлись с ним не очень снисходительно; но еще менее снисходительно обошелся с ним его же соотечественник, полковник Валькер (Валькер – английский уполномоченный при главной квартире), к которому он обратился за помощью и который его очень грубо принял и резко сказал, что ему нечего шляться по полям битвы, и которого он нам изобразил как очень неспособного человека. Я удержался сделать замечание, которое, может быть, следовало высказать и которое вертелось у меня на языке, что в этом случае мистер Валькер выказал рассудительность, так же как и другие. Спор под конец продолжался уже при взаимном удовольствии. Американцы все время держали сторону мою и немцев.
Вечером, в одиннадцать часов, я рассказал дело Хозиера шефу, который об этом еще ничего не знал. Он сначала не хотел этому верить, а потом нашел в нем только одну комическую сторону. Затем он велел мне телеграфировать о новой, впрочем, незначительной победе наших войск над армией Шанзи и заметку о приеме королем депутации рейхстага.
Понедельник, 19-го декабря. Рано утром опять отыскивал с Абекеном фиалки в саду, нашел их три и послал домой. Потом написал возражение на статью «Холодное оружие» газеты «Kölniche-Zeitung». В этой статье французские врачи, ввиду того обстоятельства, что они находили слишком мало французских солдат, раненных штыками и саблями, заключили, что немцы избегали рукопашных схваток. В возражении указывалось, что если эти господа составляли свое суждение на основании опыта, то им не мешает принять в расчет, во-первых, то, что ими упущены из виду многочисленные мертвые, раненные немецкими штыками при Шпихерне, Гравелоте и Ле-Бурже, и, во-вторых, то, что французы в большинстве случаев не выдерживали штыковых схваток и обращались в бегство, прежде чем дело могло дойти до холодного оружия.
Далее я перешел к международной революции, противопоставившей нам своих волонтеров и баррикадных героев. Ход моего рассуждения был приблизительно следующий: вначале мы предполагали иметь против себя только Францию, и дело было в таком виде до Седана. Но после 4-го сентября перед нами явилась другая сила – общая республика, международный союз безродных мечтателей, стремившихся к учреждению Соединенных Штатов Европы, к космополитической революции. Французское знамя служит для приверженцев этой категории лишь сборным и соединительным пунктом. Со всех сторон спешат они к нему, чтобы сражаться с нами, как с воинами монархии. Поляки, ирландцы, испанцы, итальянцы, даже беглецы из Турции примыкают к французским республиканцам в качестве «братьев». Все, что стремится к мировому перевороту, который должен поглотить все прежние государства, общая космополитическая демагогия, красные, собиравшиеся на конгрессах в Базеле и Женеве, смотрят на современную Францию как на очаг, от которого должен возгореться этот великий революционный пожар. Маццини, «предтеча Христа, Евангелие красных» ожидает начала ликвидации старого государства и старого общества не со стороны своего отечества – Италии, но со стороны Франции, произведшей революции 1789, 1830 и 1848 годов. Та многообъемлющая сила, которая при этих переворотах проявилась, дает ему право начать эту «последнюю войну», требовавшуюся и объявленную «мирным конгрессом». Даже и немецкие демократы различных цветов склоняются перед духом Парижа, видят во Франции мать всех республик и считают немецкие войска с их верностью долгу и любовью к отечеству ордами варваров с той минуты, как во Франции провозглашена республика.
Мы полагаем, что Франции никто не позавидует за тот почет, который воздают ей эти революционеры по профессии. Никто не назовет ее счастливой за то, что эти разнузданные головы выбрали ее почву для боевого поля, на котором думают осуществить свои мечты. Даже большинство французского народа не может пожелать им победы, потому что это означало бы уничтожение их национальности, гибель их политических и общественных учреждений, крушение веры и церкви и бесконечную революцию с общей анархией, ведущей в конце концов к деспотизму.
Газета, которой никак нельзя отказать в республиканском настроении, «New Jork Tribune» говорит по этому поводу: «Боже избави нас от желания, чтобы подобная республика установилась в несчастной Франции или где бы то ни было в Европе». «Moniteur» таким же образом относится к этому предмету.
Через два часа я предпринял прогулку по парку, причем два раза встретил шефа, ехавшего с Симсоном в коляске. Министр был приглашен к семи часам к столу наследного принца, но перед этим около получаса просидел за нашим обедом. Он рассказывал о своей поездке с Симсоном и, между прочим, заметил, что тот был здесь в последний раз в 1830 году, после июльской революции. «Я думал, что он будет интересоваться парком и прекрасными окрестностями, но я ошибся; по-видимому, он совсем лишен художественного вкуса относительно пейзажей. Это бывает со многими. Я замечал, что у евреев совсем нет пейзажистов и вообще мало живописцев».
Ему назвали Мейергейма и Бендемана.
«Мейергейм, пожалуй, – возразил он, – но Бендеман рисовал нам только жидовских дедушек и бабушек. Еврейских композиторов очень много – Мейербеер, Мендельсон, Галеви, но живописцев у них почти нет. Евреи занимаются также живописью, но только в случаях необходимости».
Абекен рассказывал о проповеди, которую вчера Рогге произнес в церкви замка, и находил, что тот слишком долго остановился на депутации рейхстага, причем сам высказал несколько неуважительных замечаний о рейхстаге вообще. Шеф возразил на это:
«Я вовсе не согласен с этим мнением. Эти люди недавно снова разрешили нам 100 миллионов и, несмотря на свое доктринерство, отнеслись благоприятно к версальским переговорам, что для многих было нелегко; этого оспаривать нельзя. Нет, я так судить не могу. Я сердит только на Дельбрюка, который напугал меня, что они не согласятся».
Тайный советник перешел затем к событиям, случившимся в Эмсе незадолго до объявления войны, и рассказывал, что король по поводу одной депеши выразился: «Ну, теперь и он (Бисмарк) будет доволен нами».
«И я думаю, – прибавил Абекен, – что вы действительно были довольны». По ответу, данному канцлером, оказалось, что это удовольствие было только наполовину.
«Я припоминаю, – сказал он, – как я это известие получил в Варцине. Я выезжал из дому и, возвратившись, нашел первую телеграмму. Когда я потом уезжал, я встретил нашего пастора в Вуссове; он стоял около своих ворот и раскланялся со мною. Я ничего не сказал ему и сделал только так (жест вроде перекрещенных шпаг). Он понял меня, и я поехал дальше».
Он рассказывал потом о тех колебаниях, которым подвергался вопрос до той минуты, когда была объявлена война.
Министр заметил потом, что он вчера хотел было отправиться в церковь. «Но я боялся простудиться во время процессии, – прибавил он. – Я однажды получил от этого ужаснейшую головную боль. Кроме того, меня смущало, что, быть может, Рогге наговорит слишком много».
Потом, я не помню уже как, он перешел к рассказам о так называемой ореховой войне, происходившей после битвы при Танненберге и в которой сражающиеся были рассыпаны по густому лесу, состоявшему из орешника и дубов и простиравшемуся тогда от Бютова в глубь Польши. Затем, не помню также каким образом, он коснулся битвы при Фербеллине [20] и вспомнил о стариках, которые многое пережили на своем веку.