Так говорил Бисмарк!
Шрифт:
Он рассказал затем, как старый Кнезебек однажды, к общему удивлению, встал в государственном совете и попросил слова. Прошло несколько времени, и он все еще ничего не сказал; в эту минуту кто-то кашлянул. Тогда он проговорил: «Прошу не прерывать меня». Затем он постоял еще в течение нескольких минут и, заметив с досадой: «Ну вот я и позабыл, что хотел сказать», уселся на свое место.
Речь коснулась Наполеона III, и шеф высказал мнение, что это ограниченный человек.
– Наполеон, – продолжал он, – гораздо добродушнее, нежели вы думаете, и совсем не так умен, как это все привыкли думать.
– То есть, – вставил Лендорф, – это то же, что говорили о первом Наполеоне, – добрый малый, но болван.
– Нет, – возразил шеф, – говоря серьезно, он, несмотря на все, что можно думать о государственном перевороте, действительно добродушен, чувствителен, даже сантиментален, и ум его вовсе не далек, так же как и его образование. Особенно плохо знаком он с географией, хотя и воспитывался в Германии и посещал школу. Вообще он живет среди самых фантастических представлений. В июле он мучился три дня, пока принял какое-нибудь решение, и в настоящее время он также не знает, чего ему нужно. Познания его так велики, что с ними у нас он не выдержал бы экзамена даже на референдария. Мне не хотели верить, но я уже давно об этом заявлял. Я говорил королю в таком смысле уже в 1854 и в 1855 годах. Он не имеет никакого понятия о том, что происходит у нас. Когда я сделался министром, я имел случай беседовать с ним в Париже. Он высказывал мнение, что в скором времени произойдут восстание в Берлине и революция во всей нашей стране и при плебисците все выскажутся против короля. На это я заметил ему, что народ не строит у нас баррикад и революции в Пруссии делают только короли. Если король выдержит напряженное положение дел, действительно существовавшее в течение трех или четырех лет, несмотря на то что публика отворачивается от него, что во всяком случае весьма неприятно и неудобно, – он все-таки одержит верх. Если бы король не был утомлен и меня не оставили на произвол судьбы, я мог бы удержаться; а если обратиться к народу и потребовать голосования, то за него было бы уже теперь девять десятых голосов. Император выразился тогда обо мне: «Се n’est pas un homme sérieux», о чем я, конечно, не напоминал ему на ткацкой фабрике при Доншери.
Граф Лендорф спросил:
– Следует ли бояться по поводу арестов Бебеля и Либкнехта бульшего возбуждения?
– Нет, – возразил шеф, – этого бояться не следует.
– Однако арест Якоби, – продолжал Лендорф, – вызвал много шуму и крику.
– Заметьте, он еврей и кенигсбержец, – пояснил шеф. – Захватите-ка вы жида – посмотрите, какой крик поднимется во всех углах и закоулках, все равно если бы вы взяли масона. И к тому же они шли против всего народного собрания, что ни в каком случае не может быть оправдано.
Он отозвался далее о кенигсбержцах как о людях упрямых и оппозиционных.
– Да, кенигсбержцев, – закончил Лендорф, – хорошо понял Мантейфель, когда сказал: Кенигсберг останется Кенигсбергом.
Кто-то припомнил, что письма к Фавру начинаются словами: «Monsieur le ministre», на что шеф заметил: «На будущее время я буду ему писать: Его Высокоблагородию». Из этого возник целый византийский диспут о титулах и обращениях: превосходительство, высокоблагородие и благородие. Канцлер высказал решительно антивизантийские воззрения и намерения. «Все это следовало бы уничтожить, – сказал он. – В частных письмах я также уже этого не употребляю, а по служебным делам «высокоблагородием» я называю советников только до третьего класса».
Пфуэль заметил, что и в судебном слоге уже оставляются эти многословные обращения. Теперь уже пишется просто и без титула: «Вы должны быть в такое-то время там-то и там-то».
– Да, – возразил шеф, – но и ваши юридические обращения не составляют еще моего идеала. У вас недостает только таких выражений: «Вы, мошенник такой-то и т. д.».
Абекен в качестве византийца чистейшей воды думал, что дипломаты дурно бы сделали, если бы отказались от титулов, и что титул «высокоблагородие» принадлежит только советникам 2-го класса.
– И поручикам! – воскликнул граф Бисмарк-Болен.
– Я совершенно отменю это в нашем ведомстве, – возразил министр. – В течение года на это исписывается целое море чернил, на что платящие подати могут справедливо жаловаться как на излишний расход. Мне решительно все равно, если мне напишут просто: президенту совета министров, графу фон Бисмарку. Прошу вас, – сказал он, обращаясь к Абекену, – изготовить мне доклады в этом смысле. Все это бесполезные хвосты, и я желаю, чтобы они отпали.
Абекен – отрезыватель этих хвостов! Какая игра судьбы!
Вечером написал еще статью об искажении слов, с которыми король в начале войны обратился к французскому гражданскому населению. Даже военный приказ из Гомбурга выставляется как доказательство, что он не сдержал данного им тогда слова, и не только французы, но и их друзья, немецкие социал-демократы, позволяют себе в этом случае самую бессовестную клевету. Так, на первой неделе этого месяца в Вене происходило собрание рабочего союза, которое приняло решение указать королю на нарушение им слова. Но ни военный приказ из Гомбурга от 8-го июля, ни манифест от 11-го того же месяца не содержат в себе обещания, которое говорило бы, что война будет вестись только против французских солдат. В первом из названных актов говорится:
«Мы ведем войну не с мирными обывателями страны» (ударение падает здесь на слово «мирный»). Что касается до вольных стрелков и до всех тех, которые их поддерживают и, так или иначе, оказывают сопротивление нашим действиям, их едва ли можно назвать «мирными обывателями». В манифесте ясно выражено, что генералы, командующие отдельными корпусами, посредством особых постановлений, которые делаются известными публике, могут принимать меры, направленные против целых общин или отдельных лиц, действующих противно военным обычаям. Они подобным же образом «должны озаботиться относительно мер, относящихся ко всему, что касается реквизиций, которые будут сочтены необходимыми ввиду потребностей войск». Так и поступлено до сих пор. Вообще французы не имеют никакого права жаловаться на жестокость со стороны немцев. Мы не поступали подобно им, выгонявшим мирных людей, поселившихся среди них немцев, из одного дома в другой и тем разорившим их. Мы не включали в число военнопленных матросов с торговых судов, не разрушали безвредное частное имущество, как они, когда они жгли немецкие торговые суда; никогда мы, подобно им, не нарушали Женевской конвенции. Если же мы употребляли принудительные меры против упорно сопротивлявшихся местечек и обращались к праву возмездия с целью охранения от дальнейших нарушений международного права и человечности – все это было вполне в порядке вещей и не противоречило словам короля. Сюда относится и то обстоятельство, что мы еще на этих днях бросали гранаты в Тур, жители которого встретили наши войска весьма враждебно, и что железнодорожный мост уничтожен нами у этого города, о чем шеф велел мне телеграфировать незадолго до полуночи. Ведь это война, и французы все еще как бы не могут этого понять, даже когда дело касается их шкуры. В других местах, в Алжире, в Папской области, в Китае и в Мексике, они это легче понимали.
Суббота, 24-го декабря. Канун Рождества на чужбине! Так же холодно, как и вчера, и третьего дня. Я телеграфировал, что Мантейфель вчера имел дело с двумя дивизиями Федэрба, генерала французской Северной армии, уменьшившейся до шестнадцати тысяч человек, разбил его и принудил к отступлению.
За обедом находился в качестве гостя шефа подполковник Бекедорф, его старинный приятель, с которым он на «ты». На столе стоит миниатюрная рождественская елка и рядом с нею футляр с двумя кубками, один в стиле «Возрождения» и другой работы Тулаэра вместимостью не более двух больших глотков – подарки графини своему супругу. Этот последний показывает их всем окружающим и замечает при этом:
«Итак, мне приходится возиться с кубками, как дураку, потому что они ни для чего не нужны. Дома, когда меня нет, их могут украсть, а в городе я о них и не вспомню».
Тогда он высказал Бекедорфу, что он на самом деле продвигался по службе медленно, и продолжал:
– Если бы я сделался офицером – мне хотелось бы им быть, – то теперь у меня была бы армия и мы не стояли бы перед Парижем.
По поводу этой темы происходили длиннейшие разговоры о ведении войны, причем шеф высказал:
– Дело не только в предводительстве войсками; не оно начинает и решает битвы, а сами войска. Это то же, что у греков и троян. Несколько человек обменялись обидными выражениями; между ними дело доходит до драки, летят копья, другие бегут к ним, и также бросают копья и дерутся и, наконец, происходит битва. Сперва перестреливаются аванпосты без всякой нужды, потом подвигаются другие, если дело идет хорошо; сперва является группа под командой унтер-офицера, потом идет поручик с большим количеством людей, затем полк и, наконец, генерал со всем, что находится в его распоряжении. Так происходила битва при Гравелоте, которая, собственно, должна была произойти только девятнадцатого числа. При Вионвилле дело было иначе. Мы должны были, как бульдоги, стремительно броситься на французов.
Бекедорф рассказал потом, что он был два раза ранен при Верте: однажды – между затылком и лопаткой, по-видимому, разрывной пулей и в колено. Он упал с лошади и остался лежать на месте. Тогда с значительного расстояния зуав или тюркос, прислонившийся к дереву, выстрелил в него и оцарапал ему голову. Таким же образом другой из этих дикарей во время бегства бросился в ров и, когда наши люди миновали его, приподнялся и выстрелил им в спины. Тогда некоторые из наших принялись его преследовать; один же из них, не могший стрелять, потому что был окружен своими, отнял у него ружье, взял и убил его. «Стрелять для него вовсе не было нужды, потому что ему никто ничего не сделал бы во рву, где он лежал, – говорил рассказчик, – это просто страсть к убийству».