Такая долгая полярная ночь
Шрифт:
В ответ Беккер рассмеялся, с явным превосходством тевтонского крестоносца смерил меня взглядом с ног до головы, меня, жалкого славянина, «фашизм — идеология истинно арийской расы победит и будет править всем миром», — сказал он. Теперь я рассмеялся: «А вы, Роберт, плохо знаете историю, когда пытаетесь восхвалять арийскую расу. Такой на деле нет, нет чистоты арийской крови. Напомню, что в четвертом и пятом веках гунны захватили большую часть Европы, покорили ваших хваленых арийцев-нибелунгов, готов и другие германские племена и своей кочевой, монгольской кровью «осквернили» чистоту арийской крови, беря в жены и наложницы женщин из германских племен». И я добавил: «Так что теория о человеках и недочеловеках — это фашистский бред для оболванивания легковерных и невежд». Теперь Беккер имел не столь самоуверенный вид, а Кнорр рассмеялся и сказал, что Роберт для дискуссии не того оппонента нашел. «И напоминаю вам, Роберт, что Суворов говорил: «Русские всегда бивали прусских», а немцы не захватывали Москву, русские же захватывали Берлин. Да и человеконенавистническая теория Гитлера и его философов многим на нашей планете не нравится», — добавил я. Роберт Беккер, этот аккуратно, чисто одетый немец (он, вероятно, работал на какой-то чистой работе, не «вкалывал» на «общаге») явно разозлился. А злость в споре не помощник.
«Я вижу, вы большой защитник советского режима, так за что вас посадили?» — в раздражении произнес Беккер. «В культурном споре не принято касаться личности спорящих, — отвечал я, — но я вам, Роберт, отвечу. Посадили меня за любовь мою к родине, за желание, чтобы страна моих предков была сильна и справедлива. Что касается защиты режима, то тут вы, Роберт, ошибаетесь. Надо понять, что режимы в странах устанавливаются правителями, а правитель — это не страна, не народ. Можно горячо любить свою страну и ненавидеть ее правителей».
«Браво», — сказал Иван Михайлович. «Так вы уверены, что Германия проиграет эту войну?» — с усмешкой, довольно злобной спросил Беккер. «Убежден, — отвечал я, — вспомните, сколько раз германцы, германские племена, тевтонские рыцари, не смотря на свою самоуверенность и наглость были разбиты. Римляне после поражение Вара в Тевтобургском лесу все же покорили германские и галльские племена, вспомните разгром тевтонцев на льду Чудского озера в 1242 году, вспомните поражение германского ордена в 1410 году при Грюнвальде. Да, наконец, первая мировая война. Кайзеровская Германия переоценила свои силы. История в каком-то роде повторяется. Я верю в свою страну. Русь много нашествий пережила, выдержала и в конечном итоге победила». «Вы, Мстислав, фанатик», — в запальчивости вскричал Беккер. «Нет, я не фанатик, а патриот, ненавидящий тиранию и глубоко любящий свою родину, сочувствующий ей и верящий в нее», — отвечал я. Так этот спор и закончился. Нацист меня не переубедил, а я с достоинством поставил его на место, чтобы в своей ненависти не зарывался.
Глава 39
Странно, но я, чаще всего погруженный в собственные мысли и посильную помощь доктору Крорру, не вникал в жизнь лагеря. Иногда болтал с симпатичным парнем Николаем Васиным. Он художник, в лагере работает пожарником и по совместительству пишет плакаты. Москвич, за что судим, я не знал. Но думаю, что за остроумие, за острый язык и способность рассказывать анекдоты. Он в курсе всех дел в зоне и даже вне зоны. Васин рассказывал один красочный эпизод. Он — этот эпизод — интересен тем, что характеризует нравы и моральный облик тех, кто держал в своих гнусных лапах нашу жизнь.
Начальником КРУДСа МВД был Ткаченко. По виду он был старик. Ходил по Зырянке и иногда в лагерь слегка ссутулившись. Лицо всегда злобное, голос с интонациями раздражения, резок, и часто пересыпана его речь отборной матерщиной. Однажды он в сопровождении двух охранников (это его телохранители) пришел на наш аэродром. О том, что я участвовал в подготовке летного поля и корчевал пни я уже говорил. В момент, когда на аэродроме появился Ткаченко, на поле стоял двухмоторный «Дуглас». Его заправляли горючим. Командир корабля и бортмеханик катали к самолету бочки с горючим. Потом командир «Дугласа» отошел на край аэродрома, сел на пенек и закурил. Я все время называю наше зырянское сооружение аэродромом, но точнее следовало бы называть — взлетно-посадочная площадка с запасом горючего для заправки перегонявшихся из Америки самолетов.
На курившем и отдыхающем командире самолета поверх военной формы была надета замасленная телогрейка: ведь он катал бочки с горючим. Сидит он, курит, отдыхает. К нему подходит Ткаченко и, как это было в его манере, спрашивает с руганью, почему он не работает. «Отдыхаю», — невозмутимо ответил летчик. Ткаченко разворачивается и бьет летчика. Тот встает с пенька, на котором сидел и говорит: «У нас так не бьют». И так ударяет Ткаченко, что тот валится на землю. Охранники Ткаченко ошеломлены. Ткаченко вскакивает и дрожащей рукой вытаскивает пистолет. Летчик распахивает замасляную телогрейку и кладет руку на свой пистолет. Ткаченко видит перед собой рослого молодого парня в военной форме и на груди его несколько орденов. «Простите, я думал, что это заключенный, отлынивающий от работы», — бормочет Ткаченко. «А заключенного можно бить, он не человек, так что ли?», — говорит летчик и медленно идет к своему самолету. Так это было или нет я не видел, а пересказываю то, что мне рассказал Николай Васин.
А между тем в Зырянке готовился этап в низовья Колымы. Я работал в санчасти, не будучи зачислен в штат. Как меня проводил официально Кнорр, я не знаю. Но в общем я оказался зачислен в списки этапируемых. Как это получилось, не знаю. Может фашистский «чистюля» (он, кажется, работал в бухгалтерии лагеря) Беккер «помог» мне плыть по Колыме? Мне это неизвестно. Но от этого нацистского ублюдка можно было ожидать любую подлость. Я едва успел проститься с Кнорром. И вот наш этап плывет в буксируемой железной морской барже вниз по огромной реке. Берега ее покрыты хвойным лесом. Воздух чист, только иногда к нам в трюм баржи, где сооружены двухэтажные досчатые нары, ветерок заносит дым нашего буксира. Плывем.. Впереди неизвестность. Сколько дней мы плыли, я не могу сказать. Я заметил, что в этапе время течет так однообразно, дни такие серые, обычные. Если нет каких-либо происшествий, то «путешествие» по этапу в памяти вне времени. Проплыли мимо Нижнеколымска, проплыли впадение в Колыму рек Омолон, Большой Анюй и Малый Анюй и, наконец, выйдя из устья Колымы и пройдя не слишком далеко и долго по восточно-Сибирскому морю прибыли в место нашего назначения — Амбарчик. Говорили, что небольшая открытая всем ветрам и штормам бухта Амбарчика называлась Бухтой Смерти. Название для нас, заключенных, подходящее. Лагерь Амбарчика стоял на небольшой возвышенности, перед ним, понижаясь к морю, было голое пространство и недалеко от берега складские помещения. За лагерем начинался пологий подъем местности к невысокой сопке. Этап распределили по бригадам, и началась грузчицкая работа в этом морском, мягко выражаясь, порту. По неизвестной мне причине нарядчик тасовал людей в бригадах. Возможно, он пытался подобрать наиболее работящую бригаду, укомплектовать ее «львами», как шутили заключенные. Но «львов» не было, были трудяги «ослики» или «шакалы». Из-за меняющегося состава бригады я работал на разных работах. Помню, как тяжело было разгружать морскую баржу, в трюмах которой помимо разного груза были тюки сырых оленьих шкур. Весил я тогда не более 60 кг, а тюк шкур, как было написано на бирке тюка, весил 120 кг. Четверо парней клали такой тюк мне на плечи, и я на дрожащих ногах, чуть ли не на четвереньках, подымался из трюма баржи на палубу и, пройдя несколько метров, сбрасывал тюк на пирс, где его грузили на вагонетку и отвозили на склад. Говорили, что эти шкуры после срочной выделки пойдут на шитье теплой одежды летчикам и разведчикам. Вспоминал я с благодарностью пожилого, почти старика, с седой бородой заключенного в Зырянке, который, оглядев меня, мою тощую, с весьма тонкой талией, фигуру, сказал: «Ты, парень, на работе грузчиком сразу надорвешься. Тебе надо хороший кушак». «А где мне взять такой хороший пояс?» — спросил я. «Пойдем в клуб, он все равно не работает, а там мы возьмем, что нужно», — ответил он. Проникнув в запертый клуб через окно, мы сняли со стены какой-то лозунг, написанный меловой краской на кумаче длинной метра два. Старик показал мне, как надо сложить этот кусок ткани и опоясаться им. С тех пор этот пояс верно служил мне в моей докерской работе, спасая мой позвоночник. Пришлось мне работать в ночную смену в грузчицкой бригаде, бригадиром которой был какой-то, как говорили воры, «чучмек». Он был или кавказец или скорей всего цыган. Парень он был простой и не злобный. Но работа была до идиотизма нелепа: в шторм на море нам надо было мешками с трюма морской баржи, пришвартованной к пирсу, выгружать уголь. Баржа, несмотря на швартовы, от удара волн скакала, как взбесившийся конь. Угля было немного — на дне трюма. Надо было с мешком угля на плечах подняться по крутому трапу и, пройдя немного по пирсу, высыпать угол, потом вернуться, и процедура этой «разгрузки» продолжалась. Но баржу мотало штормом, вот один из нас с мешком угля летит с трапа на дно трюма, ломает себе ребра. С большим трудом бригадиру удалось убедить дежурного охранника снять бригаду с работы из-за штормовой погоды с обязательным выходом бригады уже не в ночь, а в день, отработать положенное, если волнение на море успокоится. Бригада была построена на пирсе по пять человек в ряду. Мы ждали команду, чтобы идти в лагерь, появились два конвоира (они, очевидно, грелись все время в теплушке). И вдруг дежурный охранник, не конвоир, заорал: «Падай!» Бригада с бригадиром вместе падает на пирс ничком. Один я стою: недоумение и злость охватывают меня. «Этот пес еще издевается над нами, ведь мы не совершили никакого проступка, зачем же так куражиться над людьми. Нет, лежать перед этим дегенератом и нюхать доски пирса я не буду», — так промелькнуло в моем мозгу, и я остался стоять. Охранник пробежал до меня по лежащим людям и рукояткой нагана нанес мне удар по голове. Потеряв сознание, я рухнул на пирс. Вероятно, оглядев меня, мое залитое кровью лицо и не обнаружив признаков жизни, этот мерзавец увел бригаду. Я был оставлен на пирсе, очевидно в качестве мертвеца, при жизни получившего все, что положено получить непокорному заключенному. Штормовое море сжалилось надо мной: большая волна перехлестнула через край пирса, и ледяная вода обрызгала мое лицо. Я очнулся и с удивлением заметил, что я один. Бригада ушла. Тошнило. Кружилось голова. Провел рукой по лицу и почувствовал что-то липкое, то была кровь. Надо идти в лагерь. И я пошел. А на вахте лагеря удивились: «Ты еще живой?» Наверное, этот пес — дежурный охранник, сказал, что убил меня. Меня направили в санчасть. Перевязка, из-за тошноты и рвоты (сотрясение мозга) освобождение от работы. След от рукоятки нагана, вмятина в левой части головы, как память о зверском отношении человекообразного к человеку сохранилась у меня на всю жизнь. Но всему наступает конец. Нас грузят в морскую баржу, в трюм на досчатые двухэтажные нары. Уже глубокая осень, мы плывем обратно в Зырянку. Начинается на Колыме ледостав, и льдины с противным скрежетом царапают железные борта нашего «ковчега». Особенно жутко ночью от ударов льдин и зловещего скрежета. Ночью свое белье очищаем от вшей, прикладывая к горячей трубе железной печки.
Глава 40
Ранка от рукоятки нагана, небольшая по размеру, но глубокая, постепенно заживала. Мы плыли против течения Колымы. Плыли медленно. Я слышал опасения, что ледостав нас остановит, и мы зазимуем, где-то вмерзнув в колымский лед. Времени было достаточно, чтобы уйти в свои мысли и воспоминания. И я снова обратился к прошлому, к тому, с чего все это началось. Конечно, это «пережевывание» души не способствовало умиротворению моего сознания. Душевная рана была глубока, образно говоря, кровоточила и, да простят мне все искренние христиане, звала к мести негодяям, которые обрекли меня, если не на медленное умирание, то на постоянную игру со смертью. Я дал себе клятву: если судьба будет ко мне благосклонна и совершится чудо, и я вернусь на свободу живой, то постараюсь уплатить долг всем тем, кто непосредственно виновен в моих страданиях. Если кто-то из слишком религиозных людей меня упрекнет в мстительности и неспособности прощать, то напомню: «Кому простите грехи, тому простятся; на ком оставите, на том останутся» (От Иоанна святое благовествование 20, 23).
Хорошо помню, как в 1937 году мой дядя — муж моей родной тети, сестры моей мамы — ночью в белье подходил к окну и тревожно вглядывался в мрак улицы. Я чутко сплю и, проснувшись, спрашиваю его, что случилось, почему он не спит. Он шепотом говорит, что на улице остановился автомобиль. Позднее я догадался, что мой дядя тревожно ожидал «черного ворона» — машину НКВД. Но почему? Он волжский капитан, сильный, мужественный человек боялся ареста ни за что. Значит, так хватали людей, что можно было без какой-либо вины попасть в подвалы НКВД. Достаточно было гнусного доноса какого-либо мерзавца, завистника или просто «отрабатывающего норму» доносчика, и ты попадаешь в лапы извергов-следователей. И мой дядя, заслуженный волжский капитан Федор Иванович Иост не спал ночами, ожидая «гостей» с ордером на обыск и арест. Что он ожидал, было мне ясно, но вот за что — я не понимал. Но все же причина его беспокойства мне стала известна. Капитан речного флота Иост, до революции плававший капитаном на пароходах компаний «Самолет» и «Кавказ и Меркурий», после революции приложил много труда и усилий для сохранения национализированного речного флота. За это Федор Раскольников наградил его именными часами, поздравил и пожал ему руку. Но когда Раскольников был объявлен Сталиным «врагом народа», вполне мог в пароходстве, в Нижнем Новгороде найтись негодяй, который мог бы «дунуть», что Иосту враг народа пожал руку и наградил часами. Этого было достаточно в то время, чтобы истязаниями палачи-следователи добились «признания» во всем, что выдумает гнусная фантазия опричников. Слава Богу, мой дядя не дожил до таких страшных дней: он умер в 1938 году от болезни сердца в больнице, а не в застенке НКВД.
Мы все плывем по Колыме, а я все в думах. И еще мой аналитический ум и моя беспокойная душа напомнили мне одну, обычную для того времени трагедию. Учился я в 1934-35 годах на курсах подготовки в педагогический институт. Со мной учился Александр Константинович Уржумов. Это был способный, в особенности в области математики и физики, парень, несколько вспыльчивый, с торопливой речью. Его отец был рабочий одного из лысковских заводов. Лысково — это один из небольших районных городов Горьковской (Нижегородской) области. Старшая сестра работала на радио-телефонном заводе г. Горького, у нее он жил. Мы поступили в институт, он на физико-математический факультет, я — на факультет языка и литературы (филологический). Со мной на одном факультете, в одной группе училась Анна Уржумова, родная сестра Александра. Мы подружились, а потом и полюбили друг другу. Как мне помнится, в 1937 году Александра арестовали. Я уже говорил, что в эти 37-е годы сталинские опричники особенно старательно репрессировали людей, граждан единственной в мире социалистической страны. Аня очень переживала за брата, а я сочувствовал ей и пытался узнать, за что его арестовали. Однажды Александр сидел на завалинке барака общежития для рабочих завода, где он жил у сестры, и занимался каким-то предметом математического курса. К нему подошел секретарь районного комитета комсомола и стал его агитировать подписаться на государственный заем. Очевидно, этому секретарю, по фамилии Сарбаев, был дан план, как можно больше собрать подписчиков на заем. Александр ответил, что взаймы государству он ничего не может дать, так как живет у сестры на ее иждивении, а она на заводе подписалась на заем. «Значит, ты не хочешь помочь государству?» — спросил Сарбаев. «Не могу, а не не хочу», — отвечал Александр. Сарбаев продолжал назойливо «уговаривать», подчеркивая, что нежелание подписаться на заем есть не что иное, как враждебное отношение к СССР. Он настолько надоел, что Александр послал его непечатными словами подальше. Результат: донос Сарбаева об антисоветских высказываниях студента Уржумова. Его арестовывают и немедленно в пединституте исключают из института, как антисоветский враждебный элемент. Александр был областным судом осужден за антисоветскую агитацию на 10 лет. Прошло некоторое время и однажды один студент, член коммунистической партии, посвященный в горе Ани и, надо думать, внутренне возмущенный таким «правосудием», шепнул мне, что Сарбаев арестован как враг народа. Этот факт вдохновил меня на, с точки зрения того времени, поистине безрассудный поступок. Вместе с сестрой Александра я явился в областную прокуратуру. Аня осталась в коридоре, а я в кабинете прокурора области высказал то, что обдумал, идя на эту встречу.
Я сообщил прокурору, что Сарбаев, арестован как враг народа, значит, он оклеветал Александра Уржумова, сына рабочего, способного студента. Следовательно, дело Александра надо пересмотреть. Прокурор пристально посмотрел на меня, как бы изучая нечто новое, и спросил, откуда мне известно об аресте Сарбаева. Я молча достал свой комсомольский билет, положил ему на стол. Потом сказал, что я комсорг курса. Прокурор снова посмотрел внимательно на меня, и я заметил, что выражение удивления сменилось на секунду мелькнувшей жалостью. Я потом, анализируя эту встречу и этот разговор, понял, что прокурор был удивлен безумной смелостью моей, комсомольца, рискнувшего в такое время заступиться за «врага народа» Александра. Но на лице прокурора мелькнула жалость. Да, он на секунду пожалел меня, представив, чем может закончиться мое безрассудство.