Татьяна Тарханова
Шрифт:
Татьяна сидела на крыльце рядом с Улей. Игнат опустился ступенькой выше и сказал:
— Норовиста больно...
— Деда, не могла я иначе.
— Домой я тебя не зову.
— Ведь он нас не искал, понимаешь, не искал.
— Не при людях разбираться. Поживи денек-другой здесь, а там комнатенку подыщем.
На крыльцо вышел брат Ули — Федор. В галифе и сетке, сквозь которую виднелась волосатая грудь, он присел рядом с Татьяной и спросил, отмахиваясь полотенцем от назойливого комара, которому понравилась его короткая кряжистая шея:
— У нас будешь жить?
— Ты против?
— Сделай одолжение. Может быть, сестра добрее будет. А то как коршун. Так и норовит вцепиться когтями. Думал, инженер Осипов ее сердце смягчит. Ан нет. С той поры, как стал он ходить к нам, еще злей стала. А с чего это ты, Таня, ушла из дому?
— Ушла, и все тут, — ответила за нее Уля. — Не твое дело. Ступай умывайся и не мешай нам.
А когда, слегка покачиваясь и насвистывая, он завернул за угол дома к умывальнику, Уля сказала:
— Игнат Федорович, мне Танюшка все рассказала, и мы решили так: надо ей идти работать на комбинат. На формовку, рядом со мной.
Татьяна кивнула. Да, они выбрали. А что выбрали? Как это трудно — выбирать, когда есть из чего выбирать. Библиотеку или бухгалтерию, лабораторию или поликлинику? Но ведь можно еще поступить старшей пионервожатой в школу, воспитательницей детсада и даже испытать себя на газетном поприще! В редакции не хватает литсотрудников, и ее, окончившую десятилетку, возьмут с удовольствием в газету. Нет, что ни говори, а у социализма есть свои неудобства. Родись Татьяна где-нибудь близ Гудзона, все было бы ей ясно. Подвернулась бы ей работа горничной в отеле, она была бы счастлива получить ее. Предложили бы ей стоять в витрине магазина и рекламировать на своих девичьих плечиках какие-нибудь автоматические застежки, она бы, не задумываясь, тоже согласилась. А при социализме голова кругом идет. Как выбрать свое жизненное поприще? Перед тобой сто дорог. А ты сама не знаешь, какая из них тебе по душе. Ну что ж! Испробуем заводскую.
Игнат поднялся, обнял Татьяну, словно расставался с ней надолго, и пошел к калитке. Татьяна побежала за ним.
— Подожди, деда.
— Ладно, ладно, отмахнулся Игнат. — Я без провожатых дом свой найду. А ты ступай, спи!
— Я с тобой, деда, — решительно сказала Татьяна. — Я никуда от тебя не уйду.
Игнат был счастлив и горд. Танюшка не бросила его. Тяжело возвращаться домой, а поняла, что ему еще тяжелей будет без нее. Эх, Василий, Василий, не ссылка разлучила нас и даже не Санда твоя, а неправда, что в душу твою проникла. И, как много, много лет назад, когда он только поселился здесь на Раздолье, Игнат сказал Татьяне:
— Ну раз так, пойдем домой, доченька.
Да, да, она осталась его дочерью.
Татьяна вернулась в дом, как будто не уходила из него. Но все Тархановы понимали, что там, где была одна семья, стало две, что дом разделился на две половины и невидимая между ними граница прошла через кухню, русскую печь, обеденный стол и корыто, в котором Лизавета стирала на своих, а Санда — на себя и своего Василия. Даже посемейно они отправлялись теперь на работу. Первыми выходили из дому старик Игнат и Татьяна. Они шли до самого комбината пешком. А за ними ехали в автобусе Василий и Санда. Только где-то у проходной комбината все Тархановы сливались в единую семью, но уже не тархановскую, а комбинатовскую, рабочую — в единую семью огнеупорщиков.
Татьяну зачислили в бригаду Ульяны Ефремовой, и на первых порах она должна была подвозить к столам формовочную массу и куски мягкой голубоватой глины, во всем слушаться своего бригадира и присматриваться, как надо брать с доски глину, класть ее в форму и создавать сложные, разных фасонов огнеупорные изделия.
Татьяна Тарханова начала свою жизнь в цехе с того же, с чего начал ее двадцать лет назад Игнат Тарханов. Он был каталем, и она стала выполнять те же обязанности. Но ему дали в руки тачку, а ей, предварительно проинструктировав, — электрокар. Рассыпая дробь звонка, неслась она от заготовительного цеха к прессовому, из прессового в формовочный, и каждая поездка давала Татьяне возможность увидеть огромный комбинат огнеупоров. И тут она как бы повторяла путь Игната Тарханова. Но если в глазах Игната было лишь любопытство неведения и ощущение своей незначительности перед огромной грохочущей махиной, то Татьяна воспринимала комбинат с любопытством, которое вошло в ее сознание вместе с годом войны, прожитым на комбинате, с рассказами деда и теми представлениями об окружающем мире, какие получила она еще в школе на уроках физики и химии. Это было восприятие человека — не придатка к машине, а ее руководителя. И если Игнат чувствовал себя каким-то маленьким, ничтожным существом перед огромной махиной комбината, то для Татьяны тот же комбинат, уже значительно разросшийся, был, в сущности, послушным исполнителем человеческой воли. Техника комбината, на вооружении которого двадцать лет назад была тачка, ныне казалась Игнату чудом технического прогресса. Новые печи, механические прессы, электрокары. Но та же самая техника Татьяне представлялась полной всяких изъянов. Она относилась весьма скептически к пыли в помольных отделениях, к жаре во время выгрузки печей, к собственной тележке, которую, по ее мнению, могли бы заменить транспортерной лентой. Даже самый процесс производства огнеупора ей казался не во всем целесообразно организованным. Она смотрела на производство глазами своего ничему не удивляющегося времени. Каждый механический пресс, который после ремонта монтировал Игнат вместе со своей бригадой, вызывал у него гордость, а для нее это была лишь прежняя устаревшая техника. В каждой машине она ценила прежде всего новизну, которая должна была соответствовать ее понятиям о будущей технике, и с высоты этой будущей техники рассматривала настоящую. Это различие, случалось, приводило к серьезным разногласиям между Татьяной и Игнатом. Рассерженный, он грозно наступал на нее и кричал, сжимая от возмущения кулаки:
— Да пойми ты, дурная твоя голова, что значит наше производство. Это тебе не дамские часики собирать, не браслеты штамповать, а доменный кирпич делать. Помню, ремонтировали на ходу мельницу, так слесарь слесаря за пылью не видел. А нынче хоть и есть пыль, но разве это пыль?
Но эти доводы не действовали на Татьяну. Мало ли что было двадцать лет назад? Да тогда она только родилась. Ее не было, войны не было, совсем немного лет прошло после революции. Да когда это все было? В этой ее требовательности слишком много было от книг, и не случайно, что первые месяцы работы на комбинате вызвали у нее больше разочарования, чем желания проникнуть в сущность нового окружающего ее мира.
Однако дело тут было не в одной технике. Она пришла в цех по необходимости, без желания. И так же без желания, по необходимости работала электрокарщицей. Все было ей неприятно: пересыхающая от глины кожа рук, ощущение глухоты от постоянного шума моторов и пневматических трамбовок, усталость после работы, тяжелая, вызывающая содрогание от одной мысли, что завтра снова надо идти на комбинат, становиться за рычаги электрокара и ездить из цеха в цех до самого вечера, до одурения. Но даже это она согласилась бы перетерпеть, если бы кто-нибудь ей сказал, что ей даст комбинат кроме зарплаты и штампа в паспорте. В учебе мог быть смысл жизни. В театре, даже не в игре на сцене, тоже был смысл жизни. Ну как же: книги, чтение пьес, распределение ролей — все обогащало, было так интересно. А комбинат? Есть ли смысл жизни в том, что делаешь в день двадцать пять поездок, привозишь сотни кусков глины или полные вагонетки массы? Если делаешь это вовремя — никто ничего не скажет, а чуть опоздаешь — на тебя набрасываются, словно ты совершила что-то бесчестное.
В заготовительном цехе Татьяна встала в общую очередь за «валюшкой», как называли предназначенные для формовки глиняные заготовки. Впереди, медленно продвигаясь вперед, позванивала незнакомая электрокарщица, которая, видимо, недавно пришла на комбинат. Новенькой было лет восемнадцать, не больше. Ладно сбитая, светловолосая, с круглыми, широко открытыми голубыми глазами, в цветном сарафане, она была похожа на большую куклу.
— Тебя как зовут? — спросила Татьяна.
— Галка.
— Какая же ты Галка, ты скорее Белка. Я тебя буду звать Белкой.
— Ладно, зови Белкой, — согласилась Галка. — У нас в деревне еще одна Галина была, так та рыжая.
— Ты из деревни?
— Да. Месяц как приехала.
— Работать приехала?
— Работы у нас хватает. Скучно только. Одних парней в армию взяли, другие в город уехали. Даже потанцевать не с кем. Все женатые. У нас одна девчонка сошлась с учителем. Так сразу все узнали. Шуму сколько было! Пришлось ей уехать. В деревне как ни таись — не утаишься.
Совсем близко подъехала электрокарщица Авдотья. Ее побаивались, о ней в формовочной ходили всякие слухи. У нее было маленькое лицо, маленькие с прищуром глаза — в левом зловеще светилось огненное пятнышко. Ее острый подбородок выпирал, как у старухи, но в тридцать лет он ее еще не уродовал и только сулил лет через двадцать пять, когда она действительно состарится, сделать ее похожей на бабу-ягу. Авдотья больше всего любила менять сережки и изобличать своих подруг в сожительстве с чужими мужьями, хотя было известно, что из всех живущих в женском общежитии именно ее чаще, чем кого-либо, вызывали на свидания.
Авдотья спрыгнула с вагонетки.
— Эй, мужики-скобари, где вы тут?
— Тебе что? — Из-за проволочной сетки вышел парень с соломенными волосами.
— Искрит мотор. Давай бригадира.
— Не у тебя одной искрит.
— Твоя как фамилия?
— Крюков.
— Ты вот что, Крюков. Ищи бригадира и скажи ему, Авдотья требует. Поживей. Но тут же остановила парня: — Сама схожу. Тебя послать — назад не дождаться.
Когда Авдотья ушла, Татьяна спросила у Крюкова:
— Ты кем работаешь?