Татьяна Тарханова
Шрифт:
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ
Василий с Сандой уехали в октябре по дороге, осыпанной багряными кленовыми листьями и покрытой на лужицах тонким прозрачным ледком. До отъезда из проданного дома оставался месяц, а нового жилья Тархановы еще не имели. Конечно, Игнат без особого труда мог бы найти комнату в Раздолье, но жить квартирантом там, где все напоминало бы о прежней самостоятельности, не хотелось, и он искал жилье на заводской стороне. Найти же что-нибудь подходящее было нелегко. То комнаты маловаты, то надо было ходить через хозяйскую половину, то кухня была тесновата, а ведь Игнат, главным образом, подбирал такое жилье, чтобы Лизавета могла быть хоть немного независимой и хлопотать, как ей хочется, у своих чугунов. Никогда еще Игнат не жил под чужой крышей. У него был свой дом в Пухляках, и он построил свой дом в Глинске. Даже в самые трудные годы, когда он был беглецом, он нашел себе пристанище в халупе Лизаветы. Но он не жалел потери приобретенного и не испытывал никакого желания вернуть потерянное. То, что когда-то казалось ему самым необходимым, теперь представлялось совершенно излишним. Вот только бы не очень низкий потолок был, а то ночью бывает трудно дышать. А так — не все ли равно, чья фамилия красуется на жестянке, что прибита к углу дома.
И здесь ему на помощь пришел человек, о котором он как-то забыл в эти послевоенные годы. Им оказался давнишний его знакомый, механик Петр Петрович Одинцов, который, вернувшись после войны в Глинск, ушел на пенсию и теперь по-прежнему жил в своем доме на Буераках. Когда был построен этот дом, вряд ли знал сам Петр Петрович. Одноэтажный, с двумя пристройками, он был когда-то приспособлен для жилья тех первых огнеупорщиков Одинцовых, которые положили начало керамическим заводам в Глинске. Может быть, их было три брата, а может быть, отец с двумя взрослыми сыновьями. Но с той поры все Одинцовы жили в этом доме. Воевал в гражданскую войну Петр и после войны сюда вернулся, воевал в Великую Отечественную войну его сын и тоже сюда вернулся. Шли годы, за это время Глинск разросся. Он поднял над Мстой кварталы и целые улицы новых домов. Рядом с ними хибары Буераков казались невзрачными и дряхлыми. И все же потомственные керамики продолжали жить в отчих халупах, носить воду из колодца и мыться не под душем в белых ваннах, а ходить в баню, где к тому же иной раз приходилось стоять в очереди в ожидании свободного шкафчика. Новые дома заселялись пришельцами из деревни. Но обитатели Буераков не очень-то жаловались и сетовали. Их убедили, что новожилы Глинска в жилплощади нуждаются больше, да и многие просто не хотели покидать поколениями обжитые места, где все как бы подчеркивало их рабочую знатность и преемственность старых династий, и съезжали из старых домов при крайней необходимости. Конечно, не последнюю роль в этой приверженности к своей старой халупе играло то обстоятельство, что все-таки в ней человек был сам себе хозяин, он не мешал соседям, и соседи не мешали ему.
Вот сюда, на Буераки, в одну из пристроек одинцовского дома и переселился со своей небольшой семьей Игнат Тарханов. Он как бы попал в другой город, в другую жизнь. В отличие от Раздолья, на Буераках жили основательней, хотя почти никто тут не держал коров и не торговал овощами на базаре. Здешние люди не имели земли, никогда не вели крестьянского хозяйства, и в то же время они выращивали свои сады, ухаживали за яблонями с тем же чувством радости, с каким когда-то он выращивал свою Находку. Бывало, наглядеться не мог на резвого, стройного жеребенка, думал лишь о его красоте и чувствовал, что из глубины души вот-вот вырвутся такие хорошие слова, которых никто, кроме него, не знает. Все в жизни Буераков как-то устроено было лучше. В семьях не было того, чтобы один залетел в поднебесье, а другой сидел за тюремной решеткой. Тут сыновья шли дорогой отцов, обгоняя их на этом пути. Тут не все равно было, где работать дочери — на комбинате или поступить куда-нибудь в артель. В жизни детей невидимо присутствовали отцы и деды. Их жизнь во многом определяла профессию потомков. И никто из этих потомственных рабочих людей не бил себя в грудь: «я рабочий класс», как это часто, бывало, он слышал в Раздолье, где у этого самого рабочего класса еще на сапогах навоз не просох. И тут по ночам стояла тишина. Разве посмел бы внук какого-нибудь знатного горнового идти по улице и орать пьяные песни? Да чтобы его пьяным не увидели, парень пробирался домой через сад, уже трезвея от одной мысли, что он может попасться на глаза деду. И ни один вор не селился здесь на постоянное жительство, а заглянуть сюда из другой части города опасался и подавно, хотя никто не закрывал дверей на тяжелые замки, не держал овчарок и не стоял над Буераками в ночи собачий перебрех.
С переселением на Буераки началась новая полоса в жизни Игната. Жизнь стала и беднее и богаче. Беднее жильем и домашней обстановкой, особенно погребом. В погребе у Лизаветы уже не было припасено на зиму кислой капусты, грибов и моченой брусники. Все это приходилось покупать в магазине и хотя в общем-то не обходилось дороже, но вот беда: государственную капусту квасят в огромных чанах и уж больно она кислая, грибы — те ничего, но все же не то, когда каждый грибок сам проверишь, и, что там говорить, брусника в магазине не того вкуса, а брусника ох как нужна и для сердца, и от ревматизма, и, говорят, даже кровь она очищает от всяких микробов. В общем, во всякого рода соленьях крупное производство еще не на высоте.
Но зато богаче стал Игнат временем, своими раздумьями, теми неожиданными чувствами, что пришли к нему после переезда в Буераки. Если в Раздолье у него было чувство, что он тоже один из тех, кто покинул деревню и где-то внутри, наверное, еще остался мужиком, то на заводской стороне он потерял это ощущение своего далекого крестьянского прошлого. Теперь все, что связано с деревней, не было для него чем-то личным, хотя стало более кровным. О деревне, о ее делах он думал с позиций государственных и по-государственному. Так же, как много лет назад думал старик Одинцов. Не крестьянин, а ведь болел за деревню. Впрочем, разве их роднит только то, что они рабочие? Они рабочие, но и крестьяне. Только разного времени прихода в город и разных поколений. Ох, трудный был этот год для Игната! Арест Санды, продажа дома, а тут еще Татьяна стала невестой Федора, и вот эта беда с Матвеем. Говорят, сердце человеческое с кулак. Какое там с кулак, когда оно столько горя вмещает! Нет океана глубже человеческого сердца, и нет мира необъятней его. Все горести человеческие умещаются в сердце, и еще остается место, чтобы полюбить такую, не совсем складную человеческую жизнь.
В новом корпусе бригада Тарханова устанавливала конвейер для подачи отпрессованных изделий к автоматическим туннельным печам.
— Игнат Федорович!
— Бригадир, тебя кличут, — сказал паренек, помогавший Игнату выверять конвейерную цепь.
Игнат взглянул вниз и увидел Сухорукова.
— Я сейчас, Алексей Иванович!
— Не сходи! Пойдешь с обеда, зайди в партком.
Все утро было беспокойно: что за дело у Алексея Ивановича? За последнее время столько было всяких бед и неприятностей, что невольно думалось: ну вот, еще что-то стряслось. Тут уж не до обеда. И сразу из цеха Игнат пошел в партком. Сухоруков понял: старик встревожен. Вот уж эта наша манера — вызвать человека, а зачем — не сказать.
— Ты извини меня, Игнат Федорович. Спешил очень, ну и не хотел тебя отрывать от дела... Вообще, получилось для тебя одно беспокойство. Давай садись! Посоветоваться с тобой хочу. Ты давно в Пухляках не был?
— В войну разок пришлось побывать. А вот Тараса Потанина совсем недавно видел, в сентябре, пожалуй. Хотел ему Василия своего механиком сосватать, да не вышло. В Хибины уехал.
— Ну, а что Потанин про колхоз рассказывал?
— Жаловался — людей мало осталось, специалистов никаких нету, ну и еще на старость свою... Шестьдесят стукнуло.
— Какая же это старость?
— А нынче каково председателем колхоза быть? В колхозе десять деревень, хозяйство не то что глазом не окинешь, за день не объедешь. Тут резвость знаешь какая нужна! А в шестьдесят, по себе знаю, — где посидеть, а то и полежать охота. И чтобы люди тебя не тормошили, и чтобы беспокойства не было...
— Пришло письмо из Мстинского райкома. Просят нас — может, подберем им в Пухляки председателя колхоза. Жалко Тараса. Может быть, и не в нем дело. Столько лет проработал, человек такой опыт имеет. Сам Тарас не говорил, что хочет уйти с председательской должности? Ты пойми, Игнат Федорович, ведь знаешь, я Тараса выдвинул в председатели, двадцать лет хорош был, а тут мне же говорят: давай другого, негоден стал твой Тарас.
— Это я понимаю, Алексей Иванович. Только и другое в виду надо иметь. В колхозном деле, будь ты и золотой и добрый, а не можешь с делами справиться — хуже злого окажешься. Может быть, веры нет в Тараса, потому и плохо в колхозе дело? Бывало, и в единоличном хозяйстве все шло наперекос, коль сыновья в батьку не верили. А тут не двор, а десять деревень! Так что, ежели просят председателя подобрать, надо подобрать. Только вот кого?
— Есть один человек.
— Я его знаю?
— О нем и хотел посоветоваться.
— Кто же это такой?
— Матвей Осипов.
— Так он же не деревенский!
— Хлеб он, верно, никогда не сеял, — согласился Сухоруков. — Ну а ежели рядом, в помощь, Тараса поставить?
— Тараса? — задумался Игнат. — А что ж? — И решительно сказал: — С Тарасом у них дело пойдет. Матвей — он мозговитый! Ему десять деревень не масштаб.
— Раз не масштаб, — улыбнулся Сухоруков, — тогда вызовем Осипова.
Вечером после работы Матвей пришел в партком. Сухоруков взглянул на его седые волосы и подумал: и сорока нет, а, наверное, выглядит старше Тараса. Но жилистый, подвижной. С чего начать разговор? Сложное у человека положение.
— Вызывали меня, Алексей Иванович?
— Поговорить хочу. Садись. Ну, прежде всего о твоем деле. Ты знаешь мою точку зрения. Тебя оклеветали, и я это прямо сказал в горкоме...
— Но тем не менее горком не стал решать вопрос.
— Надо сначала найти анонима.
— Но редакция с этим анонимом согласилась? И я требую одного: либо признайте, что я виновен, либо назовите клеветника клеветником.
— Послушай, Матвей, ты возмущен, я возмущен, но от этого тебе не легче. Но горком решил оказать тебе доверие как коммунисту и хорошему работнику.