ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО ЛЮБИТЕЛЕЙ ПЛОХОЙ ПОГОДЫ (роман, повести и рассказы)
Шрифт:
– В чем же вы усматриваете его благородство? – Меня всегда озадачивала способность Полицеймако искать благородство там, где его и в помине не было.
Тот заулыбался, готовый на все лады расхваливать моего брата.
– А в том, что он так о нас печется, Лоэнгрин-то наш. Вникает во все наши нужды. Ведь это он, ваш братец, уговорил меня принять обет добровольного нищенства. Вот я тут и стою с протянутой рукой…
– Братец Жан уговорил? Для чего? С какой целью? – Я уже давно привык к тому, что не могу найти причину многих загадочных поступков моего брата.
– Он мне до конца так и не объяснил. Только сказал, что так нужно. Нужно для моего же спасения. Добровольное нищенство, по его словам, очищает от грехов.
– Смирения в вас маловато для добровольного нищего. Как вы на нас-то наскакивали! Баулы вам не понравились, а все потому, что нет в вас смирения. Философией же смирение не заменить, какие бы речи вы тут ни произносили. Все-таки зачем вы здесь стоите?
– Так я дожидаюсь его, Лоэнгрина-то благородного. Ваш братец обещал что-то разузнать, о чем-то договориться и спрятать меня в склепе Софьи Герардовны.
– О вашем намерении спрятаться мы кое-что слыхали. И о том, что вы просили у нее ключ…
– Просил, но не получил. Она сказала, что не надо мне прятаться. Пресвитер Иоанн меня и так защитит. По ее словам, он всех защищает, кому грозит опасность и кто несправедливо обижен.
– Не получили, потому что ключ у нас, – бухнул в открытую Цезарь Иванович, а затем вытащил из кармана и показал ему ключ, как показывают приманку тем, кто готов броситься, чтобы заполучить ее.
– Дайте, дайте! – Полицеймако с нетерпением протянул руку за ключом. Затем спрятал ее за спину и протянул другую, повторив при этом: - Дайте же!
– Э, нет, дорогуша! Нет и еще раз нет! – Цезарь Иванович разжал пальцы и позволил ключу свободно упасть в недра глубокого кармана.
– Так спрячьте меня вы.
– Мы можем вас спрятать. Только учтите, что после этого мы должны будем отдать ключ Оле Андерсону. Да, Оле в собственные руки, - произнес я так, словно это имя позволяло мне в чем-то испытать и Полицеймако, и Цезаря Ивановича, и самого себя.
– Оле Андерсону?! – воскликнул Николай Трофимович и внезапно замолк, тем самым признаваясь, что он не сумел сдержаться в выражении своих чувств и поэтому не выдержал испытания.
– Правда, он у нас теперь Олеандр, - поправил его Цезарь Иванович.
– Оле Андерсон – складываем вместе, и получается Олеандр. – Он засмеялся счастливым смехом, словно ему себя испытывать было незачем.
Глава двадцать третья, утраченная при обыске в моем доме (листы оказались вырванными из рукописи) и содержавшая подробные сведения о научных изысканиях Николая Трофимовича Полицеймако, проведенных им опытах и экспериментах
Глава двадцать четвертая. В ней говорится о причинах моей нелюбви к Оле Андерсону, хотя никаких причин, возможно, и не было
Все удивлялись тому, что Председатель так доверяет Оле Андерсону. Удивлялись, недоумевали, даже досадовали, но при этом молчали, разводя руками с таким видом, словно особого рода деликатность этого случая не позволяет о нем определенно и веско высказаться. Не то чтобы мы сами не доверяли Оле или он казался нам неподходящим (совершенно негодным) на ту роль, которую ему отводил Председатель, – нет, достоинств Оле никто не отрицал. Напротив, все считали его незаменимым помощником Председателя, способным справиться с любым поручением, даже и с таким, за которое никто иной и не взялся бы.
А Оле, пожалуйста, брался, и с такой готовностью, словно помышлял лишь об одном – о благе нашего общества и стремился принести как можно большую пользу и самому обществу и его Председателю.
Надо признать, что и всем нам Оле не раз оказывал неоценимые услуги. Кому-то он доставал редкое лекарство для больной матери, кого-то ссужал деньгами на свадьбу сына и при этом не брал расписки (и никогда не напоминал о долге), у кого-то скупал весь урожай яблок, которые потом раздавал мальчишкам, с хрустом надкусывавших их и заливавших пенистым соком майки. Разумеется, за все это мы были ему бесконечно признательны и благодарны. Но каждый, чувствовавший себя его вечным должником и рассыпавшийся в любезностях перед Оле, всячески старался намекнуть Председателю, что с ним следует быть осторожнее, не говорить лишнего, не позволять себе никакой откровенности и что за излишнее доверие можно жестоко поплатиться.
Председатель чутко прислушивался к подобным намекам, мягкой улыбкой и особым выражением слегка опущенных глаз давая понять, что прекрасно улавливает их смысл, хотя при этом всегда отвечал так, словно был поставлен нами перед неразрешимым противоречием: «Но ведь Оле же ваш кумир! Вы все его так любите! Как же вы можете в нем сомневаться!» Мы действительно любили, иные так просто обожали Оле – он был кумиром и баловнем нашего общества. Но все дело в том, что еще больше – до некоей зачарованности и сладкого обмирания - мы любили Председателя, и нам хотелось, чтобы он относился к Оле если не с явным, то хотя бы с глубоко запрятанным, тщательно скрываемым недоверием.
Да, пусть Оле о нем ничего не знает, даже и не догадывается, об этом недоверии, - лишь бы только мы всегда знали…
Поэтому и о достоинствах Оле все предпочитали особо не распространяться или даже откровенно умалчивать, словно они были настолько очевидны, что не нуждались в огласке. Если же случалось заговорить об Оле, то каждый старался к нему придраться, прицепиться и в чем-то непременно уличить. Всем хотелось опередить друг друга в выискивании недостатков Оле, о которых минуту назад словно и не подозревали, но тут всеми овладевал некий зуд, и получалось, что Оле чуть ли не самый худший из нас, продувная бестия, воплощение всевозможных пороков.
Из-за этих придирок и обличений могло сложиться впечатление, что Оле у нас попросту терпеть не могут, что его на дух не переносят, дожидаясь первого удобного случая, чтобы от него избавиться. Но, услышав подобный упрек, все очень удивились бы и принялись с жаром оправдываться, клясться, божиться, что по-прежнему любят Оле и считают его лучшим из всех.
Пожалуй, один лишь я откровенно признавался, что не люблю Оле. Я говорил об этом во всеуслышание, не скрывая и не считая нужным оправдываться в угоду тем, кого это может как-либо задеть или покоробить. Говорил, не опасаясь, что о моем отношении к нему узнает сам Оле, что ему расскажут, передадут. Напротив, я не раз подчеркивал, что мог бы все повторить в его присутствии, хотя при этом вовсе не стремился выискивать в нем недостатки.
Мне претила мелочная придирчивость по отношению к нему, и я готов был признать, что у меня, собственно, и причин-то особых нет для того, чтобы не любить Оле. Напротив, Оле Андерсон оказал мне такую услугу(если это можно назвать услугой), что, казалось бы, я должен любить его даже больше, чем самого Председателя.
Я же, неблагодарный, осмеливался не любить просто потому, что не люблю.
Этим я навлекал на себя постоянные упреки и укоризны от членов нашего общества, которые не могли мне простить подобной дерзости. Меня не раз пытались убедить, что те, кто любят плохую погоду, должны соответственно любить и друг друга: хотя это не оговорено в уставе, но подразумевается само собой. Раздавались голоса, что я своей нелюбовью вношу разлад, нарушаю дух согласия, столь свойственный нашему обществу, и прочее, прочее.