ЖАНРЫ

ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО ЛЮБИТЕЛЕЙ ПЛОХОЙ ПОГОДЫ (роман, повести и рассказы)
Шрифт:

Выслушал, убежденно и самозабвенно склонив голову, и попросил подождать. Валька плюхнулась на стул в коридоре, достала газету с кроссвордами и надкусила уже надкушенное яблоко (когда успела?). Ее лихорадило. Она выругала себя за все, за все, за все, что случилось, и ощутила восторженный прилив школьного прилежания: в оставшейся жизни совершать лишь разумные, праведные и добродетельные поступки. Все строго по правилам...

Вальку вызвали. Ее поташнивало и знобило от медицинских запахов, и было страшно, до конца не верилось, что все эти приготовления - разложенные на столике инструменты, перчатки, бинты, ванночки, - предназначены для нее. Вальке до отчаяния, до визга хотелось быть посторонней в этом кабинете, кем-то в уголочке, слишком маленьким и жалким для того, чтобы иметь к нему серьезное, взрослое отношение...

Ей показали, куда и как сесть, и дальше была сплошная боль, представлявшаяся ей то тупым, ноющим звуком, то отвратительным красным пятном, прыгающим перед глазами. И мысль о косе в бабкином сарае показалась ей и вправду веселенькой, - веселенькой настолько, что лучше бы ей быть просто грустной и обреченной.

Девушка-подружка встретила ее внизу, благостно усадила в такси, как сажают невест и дур, и, восторженно на нее глядя, спросила:

– Ой, Валька, а врач был мужчина? Молодой? А сколько ты ему заплатила?!

– По прейскуранту, - ответила она и как некий факт, последний в длинной цепи фактов, про себя отметила, что будуарного конверта в сумочке больше нет.

... Когда Катя вернулась из театра (зрительница для зрителей), Валька лежала и каталась головой по подушке, стонала, мычала, подвывала и кусала губы, вся горячая, с мокрыми волосами.

– Валечка, что, что?!
– кинулась к ней Катя и суетливо, с заполошными причитаниями заохала: - Батюшки мои, ox, ox!

– Вызови неотложку.

– Болит?! У тебя жар?! Что болит?!
– Катя от волнения забыла, где окно, где дверь, где телефон.

– Все болит, мать. Все вместе: голова, руки, ноги, печенка, а что в отдельности, - чукча не знает, - брякнула Валька с закрытыми глазами, словно открыть их при матери означало бы придать ненужный дополнительный смысл своим словам.

Глава двадцать четвертая

МОРОК.

Катя прозрела.

То, что это произошло лишь сейчас, а не раньше, казалось ей признаком странного наваждения, овладевшего ею, и, словно нечаянно заснувший человек, она недоумевала: как же сморил ее этот обморочный сон! Катя спрашивала, пытала себя, почему она не догадалась, что с Валькой, ведь это было так просто и не требовало особой проницательности - лишь немного материнской любви, чутья, внимания. Значит, наваждение - морок!
– овладел ею настолько, что она ослепла и поэтому могла не различить и чего-то другого, требовавшего ее участия, доброты, любви и заботы.

Катя стала судорожно перебирать в памяти то, о чем недавно старалась не думать, от чего беспечно отмахивалась, и ее ужаснуло запустение в собственной жизни. Катя словно бы жила поодаль от нее, по другую сторону загородки, и трудолюбиво возделывала землю, на которой ничего не росло. Ей стало страшно, будто во сне, когда не находишь на привычном месте собственную руку, и Катя с ужасом спрашивала себя: «А жизнь-то?! Жизнь-то?!»

Спрашивала и словно обжимала боязливой рукой пустой рукав...

К Вальке ее пустили через два дня. Наскоро напялив больничный халат, сначала вставший колоколом на спине, а затем опавший и обмякший, Катя ворвалась в палату. К кровати же подошла на цыпочках, выставляя ладони жестом, предупреждающим всякий протест против грубого вторжения.

– Валечка, ведь родные же! Что ж ты от матери-то скрыла!

Валька ей улыбнулась и подмигнула.

– Ничего, мать.

– Очухалась хоть?! Я тебе принесла тут... из буфета.
– Катя заглянула в сумку, и глаза у нее увлажнились, словно ее содержимое давало ей смутный повод для нераспознанных ею самой сердечных угрызений.
– Пи-рож-ные, - протянула она, вкладывая в это слово признание своей вины и жалостливую просьбу о снисходительности и прощении.

– Помаду дай, - строго приказала Валька, словно это сразу поднимало их над уровнем, на котором выясняется, кто прав, кто виноват и нуждается в прощении.
– И карандаш для бровей.

Катя по-солдатски выполнила приказ, зачарованная умилением и нежностью к своему командиру.

– Ну, ладно, ладно, - бормотала она, глядя, как дочь красит губы и подводит брови.
– Обошлось, и ладно. Мы теперь по-новому с тобой заживем, - точно, точно! Будем к отцу Александру ездить каждую неделю. Ни одного двунадесятого не пропустим, клянусь! Поститься будем, милостыню подавать!
– Глаза у Кати засияли сквозь слезы, едва лишь она вообразила, как опускаются ее медяки в протянутые ладони.
– Ах какая будет радость! Радость-то какая! Наш отец Александр, - какое счастье, что он есть, он нас всегда ждет! Дорогунчик наш, загляденье наше, красавчик наш...

– ... Игрушка елочная, - улыбчиво подсказала Валька.

Глава двадцать четвертая

BPEМЯ КОНЧИЛОСЬ

Эта неотступная, навязчивая мысль пробивалась в Жорке тайными, пробуждающими толчками, к которым он прислушивался сначала недоверчиво, но постепенно все больше поддавался их убеждающей силе: «А ведь они его того... убьют... убьют, гады!» Откуда взялась, вывернулась зловещей змейкой эта мысль, он не знал, поскольку никаких явных поводов так думать не было. Но он чувствовал, чуял, как в ясный день по неподвижной оторопи деревьев и разлитой в воздухе тяжкой одури чуют надвигающееся ненастье с градом и молниями.

Самым странным было то, что бывшие дружки его больше не запугивали, не устрашали, не грозили ему. Не требовали, чтобы он, отпавший от компании (а ведь водку когда-то вместе пили!), снова стал присматривать за отцом Александром, наблюдать, кто к нему наведывается, прислушиваться к разговорам и отчитываться, - писать эти бумажки, на которые они набрасывались с жадностью и вожделением, словно на страстные любовные письма.

А тут любовь кончилась, и вожделение схлынуло, и все для них стало неинтересно, скучно, ненужно - они встречались с ним и звонили все реже и реже. А когда он однажды сам попытался спросить, как бы указывая им на эту перемену: «Что ж отца Александра-то вы больше не пасете?» - они посмотрели на него с удрученным недоумением, помолчали, покурили и с загадочной уклончивостью ответили: «Как же, как же! Отец Александр теперь такая фигура!»

Сначала этот ответ ничем не насторожил Жорку. Действительно, отца стали нарасхват приглашать, зазывать с лекциями, слать к нему корреспондентов, печатать его труды – статьи, книги, пастырские наставления, - выпускать за границу (аж в Италии сподобился побывать!). И скоро он должен начать проповедовать с экрана на весь крещеный и некрещеный мир. Успех! Как с этим не считаться даже всесильной судьбе, поселившейся на Лубянке! И ее услужливой девке-чернавке, приютившейся в патриархии!

Но затем вдруг что-то неуловимое кольнуло, насторожило Жорку - даже не в самой фразочке, а в оттенке голоса, с которым она была произнесена: да-да, такой приторно-сладкий оттенок, появлявшийся у них вместе со стальным холодком в глазах.

И в воздухе словно повисла гнетущая, звенящая, заточенная, как бритва, тишина...

Жорка кинулся было к отцу Александру, чтобы предупредить, но не застал его в Новой Деревне. Потоптался, послонялся, не зная, с кем поделиться своим смятением. И тут у церковной паперти встретил одну из прихожанок, особенно близкую ему, - тихую, в деревенском платочке, хотя ездила из Москвы, но с такой старинной костяной брошью, которая казалась явно не для деревни.

Жорка рассказал ей обо всем. Рассказал, утаивая детали, - кто и что ему сказал, но стараясь донести главное, - свое предчувствие, которое, как ему думалось, значило гораздо больше.

Поделиться с друзьями: