Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Ну, поддай еще.

Старик обхватил ящик одной рукой, поставил его между лопатками, пригнулся к земле, сделал шаг, другой — тут колени его дрогнули, и он начал опускаться на землю.

К нему бросились с разных сторон, но он только крикнул:

— Не трогайте.

И, согнувшись почти до самой земли, прошел еще несколько шагов. Теперь около ворот собрались соседи, прохожие, мальчишки. Все они смотрели на старика, затаив дыхание, ждали.

Старик сделал еще несколько шагов, потом задержался на секунду, быстро шагнул в сторону и вдруг начал оседать.

— Папа! — отчаянно крикнула Лида.

Но Аскар, который был все время настороже, успел предупредить катастрофу. Он крикнул шоферу:

— Держи другой край.

Аскар подсунул доску между спиной старика и ящиком, а другой конец ее занес на борт машины. Тут подбежали Лида и Дамеш и тоже поддержали доску. Груз больше не давил старика, но колени его дрогнули, и он тяжело сел на землю.

— Нет, не судьба,— сказал он хрипло.— Значит, я уже свое отработал...

Ящик опустили на землю, а Аскар наклонился к старику и пощупал пульс.

— Не трогай,— поморщился старик.— Что тут уж трогать. Со старостью не поспоришь! Ты ей свое, а она свое твердит... И сколько ты ей не доказывай, а все равно она правее тебя будет. Помогите-ка, я встану.

Аскар протянул ему руку. Старик попытался приподняться, но только качнулся и снова сел на траву.

— Ну вот видишь, никак! — сказал он, скорбно улыбаясь.— А знаешь, я когда-то это пианино не то что поднять, а сам сделать хотел. Был у меня такой дружок Володька Богаев. Вот мы с ним и задумали это дело. Все чертежи достали. Полгода работали, столько досок перепортили — страсть! И ничего не получилось! Вот! — он поднял правую руку.— Видишь, половины большого пальца нет? Это я топором снес, когда работал. Вот так, дорогой, и вышло, что мечтал я быть музыкальным мастером, а сделался рабочим. Хотел делать рояли, а пришлось их на спине таскать. А сейчас и таскать не могу, Значит, конец.

Аскар прошел в свою комнату и лег: сегодняшний нелепый случай с роялем объяснил ему многое. Раньше — что греха таить — он считал старика болтуном, старым бахвалом. Все «я» да «я», а что «я» из себя представляет, никому не известно. Сегодня Аскар понял, что старик по-настоящему страдает. Ему бы по его характеру горы ворочать, рояли на спине таскать, земные недра выворачивать, а вместо этого приходится по целым дням сидеть на скамеечке под пыльной сиренью, вспоминая старину и свою былую славу. И рядом с ним, на той же самой скамеечке, сидит его друг по несчастью Аскар Са- гатов. Так они и коротают свои дни: казах и русский, врач и грузчик, обоим им нелегко, и оба понимают друг друга с полуслова.

Да, люди сейчас научились понимать друг друга...

В соседней комнате Дамеш заиграла на рояле. Аскар прислушался: она играла Грига. Тот самый ноктюрн, который любила и хорошо исполняла Айша. Аскар закрыл лицо и лежал неподвижно.

Потом, после обеда, когда они еще сидели за столом, Аскар спросил Дамеш:

– Дамешжан, а где работает Айша?

Дамеш, вдруг что-то вспомнив, быстро вскочила с места и бросилась к Аскару,

— Дядюшка, милый, прости меня,— заговорила она торопливо,— Айша еще вчера тебе передавала привет, да я забыла, она хочет поговорить с тобой. Да...

Она внезапно остановилась, не договаривая до конца.

— Ну что да — говори.

— Да вот больно муж-то у нее ревнивый.

— Муж? Кто же он?

— Да ты его знаешь,— сказала Дамеш,— главный инженер Муслим Мусин.

В этот момент Аскар держал в руках часы и заводил их. Часы упали на пол.

— Ах, дьявол! — Он тяжело опустился на стул.

Дамеш молча смотрела на него.

— Дядюшка, милый, да что с вами? — спросила она робко.— Я не должна была этого говорить? Да?

У нее на глазах были слезы, и Аскар не выдержал. — Да ведь этот Муслим и посадил меня,— сказал он. — Как?

— Да вот так.

Больше Дамеш ничего не спрашивала, она повернулась и пошла к себе. Потом легла на кровать и долго лежала неподвижно, глядя в потолок и припоминая все: слова Муслима, его поступки, речи на собрании. Да, такой, решила она, может все: предать, продать, ударить чем-нибудь тяжелым из-за угла.

Заснула она только под утро.

И Аскар тоже не спал всю ночь. Он лежал с открытыми глазами. «Вот,— думал он,— больше молчать невозможно, надо рассказать всем... Но какие у него доказательства? Муслим работает на заводе много лет, его хорошо знают, уважают как специалиста, о нем пишут в газетах. А кто знает Аскара? Ну, конечно, знают, что он бывший пленный и что пробыл в лагере пятнадцать лет за измену родине. Не слишком ли это мало для того, чтобы обвинить уважаемого и известного всем человека? А вдруг скажут: вот его отпустили, а он еще клеветой занялся, стал наших лучших людей чернить. А что подумает Айша? Впрочем, может быть, она и сама кое-что знает. Ведь столько лет они муж и жена. Так что же за все эти годы она так и не поняла, кто ее муж? Сомнительно, очень сомнительно... Ладно, так или иначе, а письмо Айше он напишет, пусть разберется во всем сама».

Аскар зажег свет, сел к письменному столу.

«Дорогая Айша, ты, конечно, хочешь узнать, что со мной произошло за время нашей разлуки. Коротко пишу тебе обо всем. Суди как знаешь.

Попал я в плен в 1942 году под Харьковом, вместе с госпиталем. Я там был главным хирургом. До этого фашисты бомбили госпиталь с воздуха, и одна бомба разорвалась в соседнем помещении. Меня придавило стеной, и когда я пришел в себя, то сутки ничего не видел и не слышал. Но больным приходилось еще хуже. Я-то хоть еще двигаться мог. Погрузили мы кое-как раненых на машины и стали пробираться к своим через лес. Тут нас и захватили. Ну, скажи, что я должен был делать? Застрелиться? Но это ведь легче легкого. А с больными что тогда было бы? Ведь у них у кого рук, у кого ног нет, и только на меня надежда, а я, выходит, дезертирую? Нет! И мой отец Жунус, которого в 1916 году прозвали богатырем, тоже погиб не от собственной пули. И потом вспомнил я еще слова Горького о том, что смерть от тебя никуда не уйдет, а ты попробуй за жизнь поборись — вот это настоящий героизм. Нет,— решил я,— покажу фашистам, что такое советский человек! Коммунист, попавший в руки врагов, и со связанными руками бьется до последнего дыхания и в конце концов побеждает...

В ту последнюю ночь перед пленом я сделал еще вот что: вырезал из партбилета ленточку с номером, засунул ее в капсюлю из-под барбомила и спрятал капсюлю в нагрудный карман. А билет закопал под дубом и сделал на дубе зарубку. Так что и в плену я чувствовал себя коммунистом с партбилетом в кармане.

Немцы пригнали нас сначала в Киев, а оттуда эшелоном отправили в Бобруйск. В Бобруйске наш эшелон разделили на две части. Тех, кто совсем не мог двигаться, оставили на месте, а остальных загнали в вагон и погнали во Львов, в лагерь... Железные ворота, проволока в несколько рядов, а через нее пропущен ток высокого напряжения. И вышки, вышки, вышки... А на вышках солдаты с пулеметами и прожекторами. Пригнали нас в караулку, раздели догола, обыскали, потом отвели в брезентовую палатку. Двухэтажные нары, набитые доверху людьми.

Посмотрел я на этих людей — оборванные, грязные, лежат боком, так, что между ними и руку не просунешь. Однако для меня место все-таки нашлось.

С того дня и пошло меня швырять по пересылкам, пока я, наконец, не угодил в венское гестапо. Этих дней мне никогда не забыть. Меня секли плетью, скрученной из электрических проводов, так секли, что потом рубашку приходилось отдирать с кожей, а когда я терял сознание, обливали ледяной водой из шланга и снова били. А раз посадили в камеру с раскаленным полом. «Ты жаловался, что тебе холодно, так вот отогрейся». Пробыл я в камере часа три и целый месяц после этого не мог стоять — все подошвы были в пузырях! Хорошо, что все это вспоминаешь, как в тумане.

Требовали от меня лишь одного: «Сознайся, что ты командир». И было в эти дни у меня только одно желание: умереть спокойно. Ходить уже не мог, к следователю меня таскали на носилках. И вот однажды все кончилось, и от меня отступили. А причиной тому послужил сущий пустяк.

Принесли меня, как обычно, под вечер из камеры и опустили на пол. И гут я сразу же как будто ослеп — и это потому, что вся комната была залита солнцем. Это было так необычайно,— солнце в гестапо! — что я забыл про все на свете и видел только это солнце, чувствовал только солнечное ласковое тепло. Как будто все тяготы свалились с меня и не было уже ни плена, ни исполосованного тела, ни обгорелых ступней, ничего, кроме этого яркого солнца. Я купался в нем, я подставлял ему лицо, руки, голову, щурился, смеялся, хотел зачерпнуть его в пригоршню, как воду. Следователь даже вскочил из-за стола, потом покачал головой, выругался сквозь зубы, вызвал по телефону конвой и приказал меня унести, подумал, наверное, что я рехнулся. После этого меня больше уж не трогали. Продержали в гестапо недели две, подлечили и отправили в Маутхаузен. Сейчас весь мир знает, что это такое, а тогда это было величайшей тайной. Это я тебе скажу: был настоящий ад Данте. А надпись: «Оставь надежду всяк сюда входящий!» надо было вырезать именно на воротах Маутхаузена.

Поделиться с друзьями: