Теория языка: учебное пособие
Шрифт:
Тоталитаризм в любой стране по сути одинаков, общие признаки обнаруживают и языки тоталитарных режимов. Достаточно сопоставить книгу известного немецкого специалиста по германистике и сравнительному литературоведению В. Клемперера «Язык Третьего рейха» (1946), приложение «О новоязе» к антиутопии английского писателя Дж. Оруэлла «1984» (1948) и рассуждения философа М. Мамардашвили о «советском» языке (1987), чтобы прийти к однозначным выводам. Главный же вывод заключается в том, что тоталитарный режим стремится создать свой язык – «язык Третьего рейха» в нацистской Германии, «советский язык» («советское новоречие» – термин М.К. Мамардашвили) в большевистской России, «новояз» в гипотетической стране победившего «англосоца» – английского социализма. Из этих трёх терминов наиболее популярным стал новояз (new speak) Дж. Оруэлла.
Коренная черта новоязов – это, прежде всего, их предельная упрощённость, лексическая бедность. «…Лексикон новояза, – пишет Дж. Оруэлл, – был ничтожен, и всё время изобретались новые способы его сокращения. От других языков новояз отличался тем, что словарь его с каждым годом не увеличивался, а уменьшался» [Оруэлл 1982: 201].
В. Клемперер, во времена гитлеризма отслеживавший состояние немецкого языка в Германии, в своей книге-бестселлере «Язык Третьего рейха: из записной книжки филолога», вышедшей в свет сразу же после Второй мировой войны, убедительно показывает, как язык Третьего рейха после 1933 г. из языка группы превращается в язык нации, т. е. вторгается во все общественные и частные сферы жизни – политику, юрисдикцию, экономику, искусство, науку, образование, спорт, семью, детские сады и ясли. Этот язык подчиняет себе и армию. В документальной повести «Чужие и свои» М. Черненко, в годы войны угнанного в Германию, есть заметка об особенностях немецкого языка того времени. Так, слово «фюрер» стало повсеместным. Директор фабрики именовался Betriebsfiihrer 'вождь предприятия', управляющий любой конторой – Geschaeftsfiihrer. Даже машинист тепловоза назывался Lokomotiv– или даже Locfiihrer.
Язык Третьего рейха, пишет В. Клемперер, беден, как нищий. Везде и всюду используются одни и те же клише, одни и те же интонации. Предельно организованная тирания следит за тем, чтобы учение национал-социализма не подвергалось искажению нигде, в том числе и в языке. Из-за своей нищеты, делает вывод немецкий учёный, новый язык становится всемогущим.
Наши соотечественники в советское время недоумевали, почему «великий и могучий» русский язык беспрестанно беднел, искали причины резкого его обнищания, пытались этому воспрепятствовать и не понимали, что помешать этому в условиях тоталитарного государства принципиально невозможно. Русский язык неуклонно превращался в «советский язык», в основе которого лежал «партийно-хозяйственный диалект». Корней Иванович Чуковский, говоря о переводчиках художественной литературы, грустил: «Запас синонимов у них скуден до крайности. Лошадь у них всегда лошадь. Почему не конь, не жеребец, не рысак, не вороной, не скакун…? Почему многие переводчики всегда пишут о человеке – худой, а не сухопарый, не худощавый, не тщедушный, не щуплый, не тощий? Многие переводчики думают, что девушки бывают только красивые. Между тем они бывают миловидные, хорошенькие, смазливые, пригожие, недурные собой – и мало ли еще какие!» (Чуковский К.И. Высокое искусство). О постоянном обеднении словаря прессы говорят статистические наблюдения. Индекс разнообразия (количество лексем в речевом отрывке из тысячи слов) менялся так: 1911 г. – 112–114, 1940 г. – 54, 1945 г. – 58, 1961 г. – 54.
Зарождение «советского языка» гениально отразили М. Зощенко, Н. Заболоцкий и А. Платонов. «Им принадлежит первенство в попытках особого описания людей неописуемых, странных, говорящих на языке, который можно было бы назвать языком управдомов» [Мамардашвили 1991: 48].
Великий русский писатель Иван Бунин одним из первых показал, как приход новой идеологии отражается на языке: «…Образовался совсем новый, особый язык… сплошь состоящий из высокопарнейших восклицаний вперемешку с самой площадной бранью по адресу грязных остатков издыхающей тирании. Всё это повторяется прежде всего потому, что одна из самых отличительных черт революций – бешеная жажда игры, лицедейства, позы, балагана. В человеке просыпается обезьяна» [Бунин 1990: 91]. Аналогичные наблюдения были сделаны и во времена Великой французской революции. Французские авторы О. Кабанес и Л. Насс в книге «Революционный невроз» выделяют специальный отдел «Фанатизм языка», состоящий из двух глав – «Уравнительное «ты»» и «Возникновение прозвища «гражданин»». Авторы делают вывод о том, что революция отразилась не только на учреждениях и на людях, но и на самом языке. Санкюлотный говор-жаргон стал обязательным для всех. Обязательным стало вскоре и обращение на «ты», которое оказалось неразлучным с грубостью [Кабанес, Насс 1998: 459, 463].
«Обезьяна» начинается со сквернословия. По мнению историка, волна матерной брани в советской России «была вызвана перенесенными тяжелыми испытаниями, скудостью жизненных благ, недостатком образования и общей культурой. Но во многом эту волну поддерживало и, так сказать, вдохновляло обильное сквернословие на высшем уровне власти, когда высокие партийные чиновники, министры, а за ними и все нижележащие ступени партийно-бюрократичес-кой пирамиды считали сквернословие в присутствии подчиненных «хорошим тоном» и верным показателем «близости к народу» и отсутствия всякого зазнайства. Особенно часто был в ходу вульгарный синоним слова «проститутка», употреблявшийся независимо от пола человека, и обвинение в гомосексуализме, особенно обидное, когда оно адресовалось лицу, не замеченному в каком-либо извращении. Функции, выполнявшиеся ругательствами, были разнообразными. Бранные слова вызывали у оскорбляемого человека негативные чувства, причиняли ему моральный урон, принижали его в собственных глазах. Одновременно ругательство возбуждало и подбадривало самого его автора. Ругательство служило также одним из самых простых и удобных способов разрядки, снятия напряжения. К ругательствам обращались также, чтобы показать принадлежность к определенной социальной группе, наладить «непринужденное общение», продемонстрировать, что ты «свой». И, наконец, бранные слова иногда служили не для оскорбления, а для похвалы» [Ивин 1997: 267]. Одним словом, «матерились так густо, что обычное слово вроде «аэроплана» резало слух, как изощренная похабщина», – свидетельствует поэт [Бродский 1999: 14].
Однако не следует думать, что господство мата в общении людей свойственно только россиянам советской эпохи. Пристрастие к ругательствам – характерная черта коллективистических обществ. Блестящий знаток истории и культуры Европы средних веков Й. Хейзинга в книге «Осень Средневековья» пишет об «эпидемии ругательств» в средневековом европейском обществе: «В позднем Средневековье ругань ещё обладает той привлекательностью дерзости и высокомерия, которые делают её сродни чему-то вроде благородного спорта… Один другого старается перещеголять по части остроты и новизны бранных выражений; умеющего ругаться наиболее непристойно почитают за мастера. Сперва во всей Франции… ругались на гасконский или английский лад, затем на бретонский, а теперь – на бургундский… Бургундцы приобрели репутацию наипервейших ругателей» (Цит. по: [Ивин 1997: 176–177]). Симптоматично, что в 1397 г. во Франции был обнародован ордонанс (указ) о наказании за ругательства через рассечение верхней губы и отрезание языка. В советском тоталитарном обществе сквернословие официально не пресекалось, как не пресекается в современной России сейчас.
Яркой приметой тоталитарных языков является их клишированность, стремление использовать готовые речевые блоки. Клише новояза, как правило, ориентированы на абстрактный, условный референт (объект), либо на референт отсутствующий [Земская 1996: 23]. Пример такого рода – слово выборы в советское время, когда выбора фактически не было. Когда же времена изменились и выбор стал действительно выбором, то появилось тавтологическое по существу словосочетание альтернативные выборы. «Язык этот состоит из каких-то потусторонних неподвижных блоков, представляющих собой раковые образования. В самом деле: ну как можно мыслить, например, такими словосочетаниями: «овощной конвейер страны»? За этим языковым монстром сразу возникает образ этаких мускулистых, плакатных молодцов у конвейера. Увидеть же или помыслить о том, что в этот момент происходит с овощами, решительно невозможно. Вы сразу как бы попадаете в магнитное поле и несётесь по нему в направлении, заданном его силовыми линиями» [Мамардашвили 1990: 167]. Не случайно, что особенно много блоков было в советском философском языке, который напрямую обслуживал идеологические потребности тоталитарного строя: «Тексты чудовищной скуки, написанные на языке, который можно назвать деревянным, полным не слов, а каких-то блоков, ворочать которые действительная мысль просто не в состоянии» [Мамардашвили 1991: 50].
Тоталитарный язык ориентирован на сокрытие правды, а потому он полон эвфемизмов, таких, например, как воин-ин-тернационалист, ограниченный контингент советских войск в Афганистане и др. из «советского языка», министерство мира (о Министерстве обороны), радлаг (лагерь радости – о каторжном лагере) из новояза Дж. Оруэлла. «…Пропаганда… отличается особым презрением к фактам как таковым» [Арендт 1996: 462].
Слова тоталитарных языков лишаются смысла, асемантизируются. Так, одним из самых частых слов советского периода было слово план. «О каком плане, – недоумевал М.К. Мамардашвили, – идёт речь, когда используется словосочетание «перевыполнить план»? План, который перевыполняют, не есть план» [Мамардашвили 1990: 205]. План лишен своего общепринятого смысла и на самом деле обозначает механизм внеэкономического принуждения. Столь же далеки от привычного смысла речевые образования морально-политическое единство народа, ошибки, отклонения, необоснованные репрессии (как будто бывают обоснованные), ложный навет, перегибы и т. п.
Все тоталитарные языки обнаруживают особое пристрастие к сложносокращенным словам (наци, гестапо, Коминтерн, чека, агитпроп и др.). Сокращение слов, полагал Дж. Оруэлл, приводит к утрате ими культурно-исторической коннотации, а это как раз и есть одна из целей новояза – вырвать личность из контекста прежней культуры, лишить его способности размышлять. «Слова «Коммунистический Интернационал» приводят на ум сложную картину: всемирное человеческое братство, красные флаги, баррикады, Карл Маркс, Парижская коммуна. Слово же «Коминтерн» напоминает всего лишь о крепко спаянной организации и жёсткой системе доктрин… «Коминтерн» – это слово, которое можно произнести, почти не размышляя, в то время как «Коммунистический Интернационал» заставляет пусть на миг, но задуматься», – рассуждал Дж. Оруэлл. «…Сократив таким образом имя, ты сузил и незаметно изменил его смысл, ибо отрезал большинство вызываемых им ассоциаций» [Оруэлл 1982: 205].
Считается, что языковые изменения подобны изменениям в искусстве и моде, а потому не всегда имеют рациональное объяснение. В качестве примера приводили моду на аббревиацию в первые годы после октябрьского переворота 1917 г.
К.И. Чуковский записывает в дневнике: «Теперь время сокращений: есть слово МОПС – оно означает Московский Округ Путей Сообщения. Люди, встречаясь, говорят: ЧИК, – это значит: честь имею кланяться» [Чуковский 1990: 156]. По мнению русского лингвиста С.И. Карцевского, следившего за изменениями в родном языке из эмиграции, замена полных наименований учреждений аббревиатурами – это стремление придать им «революционный», «рабоче-крестьянский» вид [Карцевский 1999: 35].
На самом деле причина явления иная, и весьма глубокая. Такое, казалось бы, безобидное языковое явление, как аббревиация, может обнаруживать несколько зловещий аспект. Литературовед В. Турбин заметил, что сущность аббревиации – сокращение жизни слова (имени, понятия), сокращение его длительности, устранение его тела. Аббревиация – одна из разновидностей казни слова (эта казнь активна в то время, когда в обществе осуществляются массовые репрессии). Аббревиатуры, продолжает В. Турбин, могут рождаться только в обществе, которое не верит в некое продолжение себя [Турбин 1996: 88–89]. О «дурацких словах с отъеденными хвостами типа продмаг, завуч, домуправуу вспоминает Вас. Катанян [Книжное обозрение. 1997. № 31. С. 6].