Тетради для внуков
Шрифт:
В тайге и в тундре прокладывали эту дорогу чудо-люди в чунях и бумазейных ушанках. Как долго надо строить линию длиной в тысячу двести километров? И притом – без механизмов, пользуясь лишь лопатой, киркой, ломом да тачкой?
В конце 1937 года состоялось правительственное решение. Проект был сдан в сороковом. А сама дорога – в конце сорок первого. Сказочно!
Сколько же человек с лопатами в руках надо расставить вдоль всей трассы, чтобы они в такой короткий срок сотворили легенду? Сюда возили в баржах и гнали пешком никем не сосчитанные этапы.
Сколько шпал положили эти люди – и сколько их самих полегло под шпалами. Теперь нет там лагерных вышек, а мертвые – забыты…
Через четырнадцать лет, в 1955 году, по соседству с нашей лагерной зоной в Воркуте выросли настоящие городские улицы с высокими домами. Летом там начали копать большой котлован под школу – и наткнулись на человеческие скелеты. Они лежали в куче, чуть прикрытые землей. Котлован копали заключенные. Одни выбрасывали лопатами перемешанные в кучу черепа, ребра и кисти рук, другие сгребали все в новую кучу. Прохожие прильнули к щелям забора, окружавшего стройку, и начальник конвоя пытался разогнать их:
– Проходите, граждане, что тут интересного?
В самом деле, что интересного в черепе Йорика? Разве только Гамлета он заинтересовал. А так – череп как череп. Ну, а куча черепов? Раз куча, значит, хоронили их одновременно. От чего люди могли умереть вместе? От голода? От эпидемии? От пуль? Неизвестно. Разойдитесь, граждане, что тут интересного.
Вырытые кости куда-то девали. Над тайной могилой вскоре выросла школа. В ней преподают географию родной страны и ее историю.
Поедем по сказочной магистрали Воркута – Котлас.
Тех, кто отбыл срок в мае и июне 1941 года, но не успел уехать от магистрали подальше, ловили в Котласе прямо по выходе из вагона и отправляли этапами назад. "До особого распоряжения" – объясняли им. Новый срок на этот раз не был сроком, он не уточнялся. Особое распоряжение может выйти через месяц, а может – и через двадцать лет. Тем, кто еще сидел в Воркуте, продлевали срок автоматически – тоже до особого распоряжения. Общий довесок всем без исключения. Бумажной волокиты с довесками и прежде было немного – теперь ее и вовсе свели к нулю. Мне повезло. Я успел проскочить Котлас до войны и осесть в Кирове, ничего о новом порядке не зная.
В Кирове я жил сначала у Кости Горошко, старого комсомольца из артемовской ячейки печатников. Мы встретились в управлении лагеря, когда получали свои паспорта с отметкой "выдан на основании". Пять лет нас разделяла небольшая река, а мы и не знали друг о друге.
Костя и его жена – тогда еще невеста – в доброе старое артемовское время участвовали в "Синей блузе" и пили чай в нашей с Баглюками квартире. Маню любили в редакции за веселый и милый нрав.
Когда в Артемовске арестовали нескольких коммунистов – рабочих типографии, в которой печатался "Забой" с крамольными стихами Гриши, Маня вместе с младшим братом Юрием подалась в Киров, подальше от греха. Костя уже сидел; Маню не посадили. Ей великодушно позволили ждать мужа, долго ждать.
Маня приняла меня, как родного. Их сына дома не было – он отдыхал в пионерском лагере, километрах в сорока от Кирова. В ближайшее воскресенье мы втроем поехали к нему.
Витя прильнул к груди отца всем своим маленьким тельцем. Потом поднял голову и сказал:
– Папа, ты совсем такой, как был. Ну, точь-в-точь.
Маня засмеялась и заплакала. Я отвернулся и стал рассматривать журналы – мы сидели в пионерской читальне. На столе лежал старый номер "Огонька": во всю обложку – Молотов и Риббентроп обмениваются рукопожатиями. В журнале – статья о встрече обоих министров иностранных дел, нашего и гитлеровского. Слово "немцы" тогда в нашей печати не употреблялось, писали "германцы". Слово "немцы" образовалось лет пятьсот назад от "немых", а мы уважали Арминия германца. Уже года два, а то и больше, ни в печати, ни по радио, ни в докладах народу не рассказывали о том, что творится в фашистской Германии. Англию описывать, разумеется, не стеснялись. Как объяснялось шёпотом, Сталин не хотел провоцировать Гитлера на нападение. Мудрость и прозорливость его заключалась в том, чтобы идти фашизму на уступки именно потому, что он более агрессивен, чем не-фашизм. Раз наследник Арминия обижается на правду – мы от нее воздержимся, и Риббентроп улыбнется нам.
Было утро 22-го июня 1941 года. Маня не успела утереть слезы, как нас срочно позвали в общий зал. По радио выступал Молотов.
До войны Киров был сонным городом с только одним большим предприятием. Механический завод, куда я поступил слесарем, возник из бывшей артели, изготовлявшей гармошки.
Волна эвакуированных преобразила город. Никогда доселе он не видел столько приезжих. Мои родители эвакуировались из Одессы, увезя с собой швейную машинку, два чемодана рухляди и двух детей Раи, моей сестры. Она сидела в лагере, в Сибири, а о ее муже, арестованном четыре года назад, они ничего не знали. Надеялись, что он жив, но лишен права переписки – существовала тогда такая формула, прикрывавшая расстрел.
Детей мои старики до Кирова довезли, а швейную машинку разбомбило. Отбирая у матери последнюю сорочку в обмен на десяток картофелин, моя квартирохозяйка (от Мани я съехал, нас было уже пятеро) винила во всем приезжих: "Понаехали с деньгами, платят, сколь ни заломишь, откуда их набралось, господи?"
– А вы бы, хозяюшка, не заламывали, – сказал я.
– Ишь ты, какой умник выискался! – рассердилась она.
Вскоре ко мне приехала Нина, а следом – Виль. Ева услала их из Москвы.
Как бы ты ни был эгоистичен в детстве, как бы ни исковеркала тебя взрослая жизнь, но есть где-то всегда живущее в твоих мыслях существо, при виде которого ты чувствуешь: сердце твое остановилось. Переводишь дыхание. Да, это мой ребенок. Он уже не ребенок. Нина осталась маленькой и хорошенькой, а Виль стал высоким и угловатым.
– Знаешь что? – сказал он мне. – Самое лучшее будет, если я поступлю на завод. Хотя бы молотобойцем.
– Можно. Завтра же договорюсь с начальником цеха.
Что грызло наших семнадцатилетних сыновей в те годы, когда отцы сидели в лагерях? Взрослые почти ничего не знали, а мальчишки и подавно. Они сами толком не понимали, что их мучит. А потом – война. Вышли наружу лучшие черты революционного народа – и отступило на последний план все, что вчера мучило его сомнениями и страхами. Я удивлялся себе после боя, вспоминая, что кричал: "За Родину, за Сталина!" Не кричать было невозможно. К слову: в немногих демонстрируемых ныне послевоенных фильмах почему-то вырезают из уст солдат вторую половину возгласа. Зачем исправлять историю? Надо объяснять ее, надо рассказывать молодежи, почему мы кричали так.
И Виль, когда его под Варшавой тяжело ранило в голову, выбив кусок черепной коробки, метался в бреду, повторяя, наверное, те же слова. Наши дети метались между правдой и ложью, смутно, может быть, что-то чувствуя, но ничего не зная. Им не черепную коробку повредило, а внутри нее все перемешало. И не под Варшавой или Берлином, а в последних классах школы.
Нина и Нелли (дочь моей сестры) были на четыре года моложе и тоже пошли работать. Нина стала фрезеровщицей на том же заводе, где работал я, Нелли – на другом, поближе к дому. Нам с Ниной приходилось шагать по пять километров в один конец. Ей было тринадцать лет.
Картошка на рынке дорожала, а сорочек у мамы уже не осталось. Со мной в цехе работал токарь, молодой парень с круглыми птичьими глазами и белыми ресницами альбиноса. Как у всех коренных кировчан, у него имелась дома и коровенка, и поросенок. Он жевал сало и наставлял меня: "Надо уметь жить. Вот посмотри на меня…"
А я часто запинался о порог мастерской. Я ведь приехал по магистрали Воркута – Котлас, подкожного слоя не имел.
Безрезультатная девятидневная голодовка, которую я так хорошо переносил тогда, когда на нас рычали вохровские собаки, дала результаты теперь. В тот раз чувство голода притупилось на третьи-четвертые сутки – только слабость разлилась по всему телу.