Тетради для внуков
Шрифт:
… И на историческую площадь, на место обелиска Свободы, въехал Великий Князь.
Как разными были знамена Родины в войну гражданскую и Отечественную, так совершенно различно звучал лозунг патриотизма в дни войны и в дни послевоенные. Нас чарует магия слова. Но ведь войны бывают разные: справедливые и несправедливые, захватнические и оборонительные, захватнические под маской оборонительных. И в каждой из них провозглашается лозунг патриотизма.
Пусть чувства, обуревающие того, кто слышит и повторяет это волшебное слово, остаются такими же благородными, какими они были, когда звучал призыв к борьбе за независимость твоего народа. Все же и слово это, и благородные чувства в разных условиях служат разным целям. Ибо тот же самый призыв в новой исторической обстановке – уже другой призыв.
После победы я прослужил еще несколько месяцев в советских оккупационных войсках. Демобилизовавшись, я поехал со своим старшиной – мы дружили – на родину его жены, в Краснодарский край, в станицу Ахтари.
Я так устал от лагерных бараков, так истосковался по самой маленькой, самой бедной, но своей комнате, где никто не заглядывает через плечо, интересуясь тем, что ты читаешь и пишешь. И по теплу семьи, по женской заботе, которой я не был особенно избалован. И вот я встретил простую женщину. Дочь сибирского приискателя, она провела детство на том самом прииске, где происходил Ленский расстрел, [63] своими глазами видела трупы. О Воркутинском расстреле, где трупов было во много раз больше, она не знала, и я ей не рассказывал. По существу, я ее обманул, но я обманул также и партию, и правительство, скрыв свою судимость. Так мне сказал впоследствии очередной следователь. Во время войны, при переходе из части в часть, мои документы свелись к простой воинской книжке, на основании которой я получил совершенно нормальный паспорт. И не пришел в органы, не признался, что сидел по статье КРТД. Не признался, стало быть, недостаточно раскаялся в своих преступлениях, то есть – не исправился. А не исправился – значит, заслуживаешь новой кары, понял? Тут есть своя вертухайская логика.
63
Ленский расстрел (1912 год) – акция царского правительства на золотых приисках в ответ на забастовку рабочих. В результате расстрела было убито 270 и ранено 250 человек.
Я жил молча, сжав остатки зубов и запечатав остаток души. Словно ничего не было: ни Ананьева, ни Одессы, ни Донбасса, ни Воркуты. Утром встаешь, не помня, что тебе снилось ночью, и идешь на работу. С мастером, с товарищами говоришь о ремонте станков, о графике, потом молчишь вместе с ними. Дома молчишь. Слушаешь песни по радио – и молчишь. Порой вспомнишь палатку на Усе – но молчишь.
От Нины пришло письмо: Ева умерла, и следом за ней, через десять дней, умерла бабушка. Старушка пережила аресты своих сыновей, потеряла младшую дочь-партизанку, но не смогла пережить потерю старшей дочери. Я вспомнил Харьков 29-го года и Еву у колыбели. Она кормила Нину и повторяла:
– Что ты делаешь, Миша, что ты делаешь? Ты хочешь доконать меня? Володиной ноги чтоб у нас не было, а то я его выгоню, слышишь?
И через несколько лет, в декабре 34-го, она повторяла то же самое, сжимая руками виски и прислушиваясь к автомобильным гудкам.
Смерть делят на естественную и насильственную. Какая это? Двадцать лет тянут и перекручивают нервы человека. Железная проволока, и та рвется, если перекрутить лишнее. А тут… Один брат исчез, потом второй брат, потом муж – пусть даже бывший муж! – потом и третий брат… Исчез секретарь райкома, исчезли знакомые коммунисты, исчезли люди, с которыми еще вчера здоровалась на совещании…
Вскоре пришло письмо и от мамы: отец умер от дистрофии.
Со слов Нины я знаю, что в последние годы своей жизни Ева стала задумываться. Как было ей не думать? Она жила в Москве, там и слухов больше, чем в глухой станице, и арестов… Даже в Ахтарях приходится трудно – вот и заставляешь себя не думать.
Я приехал из лагеря и вернулся с войны, но мои друзья считали меня мертвым. Летом 47-го года получил я командировку в Белоруссию по делам, связанным с подбором оборудования на трофейных складах. Заехал в Москву, к детям и к маме, но ни к одному из старых друзей зайти и не подумал. Зачем? Им будет легче, если мертвый останется мертвым.
Кто из друзей мог быть уверенным во мне? Никто в те годы не был защищен от ареста, если бы даже он в жизни не знался с подобными мне бациллоносителями. Хорошо, что друзья похоронили меня. Мир праху моему!
… Кроме газет и радио, мало что связывало меня с жизнью Большой Земли. Рыбацкая станица Ахтари стоит в железнодорожном тупике на берегу Азовского моря. Там я работал в механическом цехе при строительстве рыбозавода. Всего в цехе было нас человек двадцать. Наш единственный токарь, демобилизованный солдат, выходивший в праздник на улицу в гимнастерке, увешанной орденами и медалями, иногда позволял себе вымолвить несколько слов в духе, какой мы усвоили на войне: вот вернемся домой – наведем порядок. Вы там, всякая накипь, смотрите!
Но мы вернулись – и молчали. Мы стали молчаливей прежнего.
Тетрадь шестая
33. Меня нашли и здесь
В Ахтарях жили всего два еврея: мой старшина и я – оба участники Отечественной войны, не ездившие в эвакуацию в Ташкент. И вся улица не звала наших русских жен иначе, как еврейками. В самом этом слове нет ничего обидного, но есть укор: русская, а за кого вышла! Рассердясь, пускали в ход и кличку «жидовка!» Что мне было делать? Подавать в суд за «жидовку?» Сомнительно, чтобы в тот год за это слово стали судить, как судили в двадцатых годах. Национализм-то осуждался, да не тот: национализм малых народов, но не великодержавный.
Как раз тогда я узнал, что из Дагестана недавно выселили чеченцев. Я сам недавно видел, как выселяли немцев из занятой нами Восточной Пруссии. Но там значительная часть их сама убежала из родных мест, и вдобавок это дело было как-то связано с фронтом. А тут – вдруг выселяют целый народ, с незапамятных времен населявший эти горы. Тогда, правда, никто особенно и не вникал в существо дела, но тем важнее вникнуть в него сейчас, невзирая на давность. Тем более что для преступлений против человечности давность не причина, чтобы их забыть. А для истории известная отдаленность событий есть элемент необходимый.
Подробностей выселения чеченцев я не знаю – знаю, зато, о балкарцах. Можно предположить с большой долей уверенности, что делали это везде одинаково. Всю операцию тщательно разрабатывали. Вот как ее провели в балкарском селении Белая Речка, что в двадцати километрах от столицы Кабардино-Балкарии Нальчика. В начале марта 1945 года в селение вступили войска с пулемета и орудиями. Жителям разъяснили, что данная часть потому-де так вооружена, что снята прямо с фронта и прислана сюда на отдых.
На рассвете восьмого марта, в Международный женский день, ставший черным днем для балкарских женщин, всех жителей разбудили разом. В каждый дом вступил офицер с пистолетом в руках. Солдаты стояли у дверей. Направив пистолет на спящих, офицер будил их окриком:
– Граждане, встать! Всем встать! Вам дается пятнадцать минут на сборы. Одевайтесь! Берите с собой только муку или зерно в мешке! По десять килограммов на душу, не больше! Картошку не брать! Посуду, мебель, ковры, книги – тоже! А ну, собирайтесь!
– Зачем, почему, за что, куда? – На эти вопросы он не отвечал.
– Через пять дней будете на месте, там узнаете! – вот все, что он мог сказать. – А ну, собирайтесь!
Женщины причитали, дети плакали… А ну, собирайтесь!
Слезы бессильной ярости текли по щекам стариков. Собирайтесь!
Девушка молила: делайте со мной что угодно, но не выгоняйте из дому больную мать, она же умрет в дороге…
– Собирайтесь живее! А ну! Машины ждут! Скорее!
Машина не должна ждать и не умеет жалеть. И человек-машина – тоже. На улице стояли "Студебеккеры" – американские грузовики, которых было тогда много в Советской армии: Рузвельт прислал их нам по ленд-лизу, чтобы мы успешнее боролись с расизмом и шовинизмом. Всех впихнули. Плотнее! Выезжая из села, люди видели пушки, наведенные на них с окружающих гор.