Том 1. Стихотворения
Шрифт:
или
Не вечный для времен я вечен для себя.Идя по этому пути, Баратынский в своих посланиях александрийским стихом («Гнедичу», «Богдановичу») достигает предельного освобождения от «сладкозвучности» и предельной рассудочной афористичности стиха. Тут он уже приближается к разрыву с публикой, для которой нужны были его компромиссные условно меланхолические элегии, но которой совершенно не хотелось этой возрожденной дидактики XVIII в.
Вообще комбинация величайшего формального мастерства, большой заботы о формальной оригинальности с отказом от общественных тем и от «душевных прихотей» подлинной субъективной поэзии придает ранней поэзии Баратынского отчетливо формалистический характер, который и должен был оттолкнуть от нее последекабрьское поколение. Формализм Баратынского особенно хорошо выявляется на истории его подражания-отталкивания от Пушкина. Здесь несомненно имеет место то, что Брюнетьер и вслед за ним наши формалисты считали движущей силой всей истории литературы – желание «сделать иначе» (faire autrement). Отталкиваясь от Пушкина, Баратынский в то же время следует ему в постановке задач. Этой зависимости он нисколько не скрывает: в послании «Богдановичу», возникшем как возражение «сладкозвучному», шенье-батюшковскому, глубоко-эмоциальному «Посланию к Овидию» Пушкина, прямо упоминается это последнее («Недавно от него товарищ твой Назон посланье получил»). «Эда» написана «иначе», чем «Кавказский Пленник»: в предисловии об этом прямо говорится (о тесной связи эпилога «Эды» с эпилогом «Пленника» я уже говорил). Но «иначе» еще ничего не определяет. Способов «сделать иначе» бесконечно много. В нормальной литературной преемственности содержание этого «иначе» диктуется общественной потребностью: новый художник приносит новое содержание, оттого и получается иначе. Баратынский не имел в себе определенного нового содержания. «Иначе» у него нередко означает «назад к старому». Послание «Богдановичу» воскрешает давно перевернутую страницу. Даже «Эда», как отметил еще Белинский, воскрешает сюжет «Бедной Лизы». Но есть в «иначе» Баратынского и другие моменты. Мы видели, чем отличается эпилог «Эды» от эпилога «Пленника». В самой «Эде» отказ от байронической романтики приводит Баратынского к известного рода реализму. Правда, этот реализм преимущественно сводится к чисто формальной реалистической манере, но наряду с этим есть и определенная социальная характеристика действующих лиц (особенно в превосходной сцене с отцом «Эды», четко наделенным яркими чертами мелкого собственника) и конкретный показ психологии, отнюдь не банальной для того времени. Но «Эда» так и осталась высшим достижением Баратынского-реалиста.
Исход 14 декабря и длительная сельскохозяйственная депрессия, стабилизировавшая на два десятилетия барщинное хозяйство, сняли с очереди вопрос о буржуазной революции дворянскими руками. Но буржуазное развитие страны продолжалось. Капитализм рос быстро и неуклонно, и даже в сельском хозяйстве стабилизация крепостнических отношений не могла не сознаваться как временная, как следствие условий, неблагоприятных для всякого развития сельского хозяйства. Как целое, дворянство отошло от каких бы то ни было прогрессивных настроений, не говоря о революционных. Но либеральная дворянская интеллигенция не могла порвать с буржуазной идеологией и, отказавшись от политической революции, не могла отказаться от «культурной революции». В этом она продолжала смыкаться в основном с нарождающейся буржуазно-демократической интеллигенцией, которая на этом этапе тоже не ставила себе еще других задач, кроме культурных.
Положение было отчасти похоже на то, которое сложилось в Германии в результате французской революции. Культурная революция должна была проводиться вопреки невозможности и нежелательности революции политической. Она и продолжается в деятельности Фихте, Шеллинга и Гете, но продолжается иначе, чем она протекала накануне революции, – возникает противоречие между культурой и политикой, противоречие между продолжающимся освобождением буржуазной личности и остановленным освобождением буржуазной нации, противоречие между продолжающимся настроением буржуазного, освобожденного от авторитета, миросозерцание, и отказом от последовательного доведения этого миросозерцания до атеистического материализма. В этих условиях в Германии возник романтизм, в котором богатство внутреннего содержания сопровождается трусливой пассивностью, половинчатостью или двусмысленностью практических выводов. Постоянно и на каждом новом этапе романтизм вырождается в реакцию. Но реакция – не единственный его плод. Так натурфилософия молодого Шеллинга вырождается в философию религии старого Шеллинга, но из нее же вырастает диалектика Гегеля.
В России в годы от 14 декабря до начала подъема 40-х годов тоже были эпохой романтизма. Этот русский романтизм отличается от немецкого тем, что немецкий был «оригиналом», а русский – «списком». В истории европейской культуры русский романтизм не имеет своего самостоятельного лица. Но, с другой стороны, тогда как немецкий романтизм вырос из противодействия французской революции, русский романтизм возник из крушения декабризма. Будучи продуктом феодальной реакции, он не был, первоначально, действующей частью этой реакции. Как и немецкий, русский романтизм беспрестанно порождал реакционные ветви, но основная линия его ведет от Веневитинова и Надеждина через фихтеанство Бакунина к левому гегельянству и демократизму Белинского.
Главными культурными задачами русского романтизма были «освобождение личности от оков феодальной морали и построение миросозерцания, свободного от церковного авторитета». Обе задачи требовали максимального обогащения внутренней жизни, чувства и воображения. Они требовали литературы, богатой эмоциональным и образным содержанием. Поверхностная эмоциональность и формалистический уклон до-декабрьской поэзии, допустимые в поэзии, когда они еще могли служить приемлемым аккомпанементом к политическому действию, теперь становились реакционными. Упор на содержание становился главным требованием прогрессивной критики.
Писателям до-декабрьского поколения было трудно ответить на этот заказ. Путь Пушкина – в соответствии со сложностью его социальной и политической позиции – был сложен. Совершенно отказываясь от натур-философского обогащения и углубления своей поэзии, он – как, например, в маленьких трагедиях – дает ярчайшие примеры ее эмоционального углубления и обогащения, которым суждено было особенно приблизить его творчество к младшему поколению после его смерти. Но в то же время он другими сторонами своего творчества оказывается чужд своему времени. С одной стороны, как прямой вызов современности, он пишет произведения, приводящие в недоумение передовую критику («Анджело», «Сказки», отчасти «повести Белкина»), с другой – почти один во всей литературе он видит дальше временной обстановки депрессии и (в тесной связи со своими размышлениями об истории и политике) создает искусство общественного реализма, непосредственно смыкающееся с новой литературой 40-х годов.
Баратынский, поставленный перед новыми задачами, оказался в более трудном положении, чем Пушкин. В его ранней поэзии не было почти никаких исходных точек для переделки себя в соответствии с новыми требованиями. Популярность его, правда, достигает своего апогея как раз в первые последекабрьские годы, но это было не более как проявлением до-декабрьской инерции. «Болотный» характер поэзии Баратынского был вполне кстати в такое время, когда непосредственное действие расправы над декабристами было особенно сильно, а новая культурническая волна еще не успела подняться. И в дальнейшем Баратынский не разрывает со своим «французским» формализмом. Еще в 1828 г. он пишет «Переселение Душ», сугубо формалистическую стилизацию под XVIII век. Впоследствии он пользуется им, чтобы вызывающе подчеркнуть свой отрыв от современности, нарочито перемешивая в собрании стихотворений 1835 г. старое с новым, включая в него такие пустячки, как «Не знаю, милая, не знаю», он бросает открытый вызов новым требованиям и добивается от Белинского фразы о «светской, паркетной музе Баратынского».
Но это, конечно, не главная линия, как «Царь Салтан» и «Анджело» – не главная линия Пушкина. Около 1827 года начинается трансформация поэзии Баратынского. Из арзамасского формалиста он начинает вырастать в подлинно оригинального субъективного лирика. Всегда стремившийся к оригинальности, он начинает понимать, что путь к ней лежит не через подражание-отталкивание от ведущих поэтов, и становится на путь творческого использования субъективного опыта. Уже в «Признании» Баратынский показал себя способным на создание подлинно субъективной лирики углубленно эмоциональной. Но возможности его в этом направлении оказываются очень ограниченными. У него не было дара, столь необходимого в романтической лирике и которым в такой высокой степени обладал Пушкин, – творчески «раздувать» свои личные переживания и из немногого делать многое. Эмоциональная лирика Баратынского ограничивается двумя циклами, которые легко приурочиваются к биографическим фактам, – цикл, связанный с именем Аграфены Закревской, и ряд стихов, посвященных домашним – жене и ее сестре. Эти стихи очень показательны для «эгоистического» характера поэзии Баратынского и для восп. его позиции в после-декабрьские годы.
Но настоящий новый Баратынский возникал в эти годы в другого рода лирике, основанной на эмоциях, вызванных не личной жизнью, а размышлениями над судьбой своей и «человечества». Эти стихотворения 1827–1828 гг. Пушкин тогда же отметил как новый этап в поэзии Баратынского, а именно о них сказал, что Баратынский «мыслит по-своему, правильно и независимо, между тем как чувствует сильно и глубоко». Оригинальность их заключалась в том, что «сильное и глубокое» чувство в них было прямо отнесено к «мысли», к суждениям, а не к людям и не к чувственным впечатлениям. Очень характерен для этого этапа ряд стихотворений, написанных на эту самую тему оригинальности поэта, включающий обращение к Мицкевичу («Не подражай, своеобразен гений»), другое обращение к поэту, тоже, может быть, Мицкевичу («Не бойся едких осуждений»), и особенно «Подражателям» с его утверждениями внутреннего опыта как единственного источника оригинальности:
Не напряженного мечтанья Огнем услужливым согрет, Постигнул таинства страданья Душемутительный поэт.Особенно замечательно из стихотворений этих лет – «Смерть», страстная сила которого составляет такой контраст условным «философским» элегиям до-декабрьской эпохи и в котором нельзя не видеть прямого отражения того крушения, которое постигло до-декабрьскую Россию; и «Последняя Смерть», первый шедевр поэта, к которому вполне применимы слова Киреевского о «соразмерностях» и «гармонии» как главной черте его поэзии.
Это раскрытие в Баратынском нового содержания делало его близким и приемлемым для нового романтического поколения. Намечался как будто безболезненный переход со старых формалистских на новые философско-романтические рельсы. Что то оригинальное содержание, которое начинало наполнять поэзию Баратынского, было не совсем такого рода, которого требовала романтическая поэтика, обнаружилось не сразу. Пока же молодые дворянские шеллингианцы-любомудры принимали Баратынского с распростертыми объятиями, готовясь делать на него одну из своих главных ставок.