Том 2. Ночные дороги. Рассказы
Шрифт:
– Я говорил, – сказал я, – я сам был рабочим.
– Ну и что же?
– Они считали меня ненормальным.
– Вот видите. Но это вообще плохой сюжет для разговора.
– Вы предпочитаете разговор об орхидеях?
– Нет, не непременно орхидеи.
– Блок? Толстой? Музыка?
– Это может показаться непростительным. Но вы знаете, на все эти вопросы я бы ответил положительно, хотя вы пропустили самое главное.
– Что эке именно?
Мимо террасы кафе, где мы сидели, медленно проехал пустой «ролс-ройс» с японцем-шофером. Лицо Сверлова изменилось.
– Женщин, – быстро сказал он.
Я немного удивился: Сверлов меньше всего походил на Дон-Жуана. Но, познакомившись с ним ближе, я увидел, что он говорил правду; женщины всецело владели его воображением – даже тогда, когда он этого не хотел. – Бывают такие минуты, – говорил он, – когда человек решительно ни о чем не думает; ну, если он, скажем, лежит на пляже или сидит в парке и смотрит на деревья, не видя их; и тогда в его сознании пустота. Но если я всматриваюсь в пустоту, я вижу женщину – даже не лицо и не тело, а женщину вообще.
– А не думаете ли вы, – сказал я – что в этой пустоте нет женщины; но как только ваше воображение начинает работать, то первый образ, который оно создает, это образ женщины? – Нет, ведь пустота не настоящая, она кажется пустотой только потому, что ваше внимание временно парализовано; но достаточно ему пробудиться – и оно констатирует то, что видит. – А знаете ли вы такое чувство, – спросил я, – вот мимо вас проходит женщина, просто на улице или в кафе, – и вам сразу становится бесконечно жаль чего-то, что промелькнуло и исчезло; что эта женщина унесла с собой большую часть вашего личного, чувственного богатства – и этой части вы уже никогда не вернете?
– Je n'en sais que trop [50] , – сказал Сверлов. – Я иногда думаю: что сделать? Застрелиться? Уехать в Африку? Но ведь я увезу с собой все, я от этого не отделаюсь.
– Если собрать все нарушения нормальных человеческих представлений общего характера и затем результаты этого опыта воплотить в живом человеке, то получится ваш джеттаторе, – сказал Алексей Андреевич после знакомства со Сверловым.
Сверлов действительно жил и мучился иначе, чем другие люди. Он был чрезвычайно беден – хотя, взглянув на него, никто бы этого не подумал, так как Борис Аркадьевич – его звали Борис Аркадьевич. – Хорошее у вас отчество, идиллическое, – сказал я ему как-то. – Да, но мне оно плохо подходит – ответил он; – всегда носил самые дорогие костюмы; да и жил он в одном из новых домов возле Champs de Mars в небольшой, но прекрасно обставленной квартире – с коврами, хорошей мебелью, роялем, креслами и картинами; и при всем этом в квартире после тщательнейшего обыска нельзя было бы найти даже пяти франков. Бывало так, что Борис Аркадьевич ничего не ел по два, по три дня; но каждое утро он тратил полтора часа на свой туалет, брился, принимал ванну, долго делал гимнастику и потом с беззаботным видом выходил на улицу, держа в руке – с несколько нарочитой церемонностью – перчатки и квадратную трость; и только когда он проходил мимо гастрономических магазинов, его ноги на секунду становились мягкими, а в глазах темнело.
50
– Я знаю об этом слишком много (фр.).
Я не видел человека, которого наружность так не соответствовала бы его душевным качествам. Бориса Аркадьевича нередко принимали за профессионального боксера; однажды, когда мы зашли на ярмарке в маленькую палатку, где были расставлены различного рода силомеры и Борис Аркадьевич без усилий выжимал максимум того, что могла показать стрелка, со всех сторон говорили: ну, это профессиональный атлет, c'est un professionel! [51] Его одежда вводила в заблуждение многих людей, которые на улице обращались к нему с просьбой о помощи, – а у бедного Бориса Аркадьевича с утра ничего во рту не было. Один мой знакомый, считавший себя физиономистом (– Какой он физиономист? он дурак, а не физиономист, – сказал с раздражением Борис Аркадьевич), – заметил после того, как увидел Сверлова: – Вот человек, у которого никогда не было никаких сомнений и никаких страданий. Теперь такие редко встречаются; на каждом лице я вижу следы потрясений.
51
профессионал! (фр.)
Мне показались несколько нелепыми его выражения; о «следах потрясений» он говорил так, точно это были какие-нибудь геологические наслоения. Физиономист, однако, был виноват только в том, что его знания – достаточно обширные в своей – впрочем, сомнительной – области – не шли дальше констатирования того, что известное лицо подходит к такому-то типу, который в свою очередь делится на две категории, причем вторая из них наиболее характерна для людей уравновешенных и не терзаемых душевными волнениями. Физиономист добросовестно осмотрел Бориса Аркадьевича и с точки зрения своей нетрудной науки был совершенно прав. Когда я ему сказал, что, в общем, он ошибается, он ответил, что, значит, в лице Бориса Аркадьевича есть какая-то неправильность. – Раз неправильность, то о чем же тут говорить, – сказал он; и, удовлетворившись этим объяснением, он стал избегать встреч со Сверловым и даже иногда, встречая его, нарочно отворачивался, так как Борис Аркадьевич невольно напоминал ему о неудачном его определении – а причина неудачи крылась все в той же неправильности, которую его неподвижное знание не могло предвидеть.
Вместе с тем, Борис Аркадьевич не знал ни спокойствия, ни радости; и если бы мне нужно было выбрать из всех определений чувств – таких условных и которых удачность или неудачность зависит чаще всего от простого звукового совпадения или от душевного состояния человека, которому об этом говорят или который об этом читает, – и я знал одну женщину, считавшую «Братьев Карамазовых» эротической и вовсе не мрачной книгой – потому что она прочла ее во время своего свадебного путешествия, – те определения, которые подходили бы к главным чувствам Бориса Аркадьевича, я остановился бы, пожалуй, на том, что это были тоска, и ненависть, и еще смертельное томление, приходившее к Борису Аркадьевичу, когда он просыпался, и покидавшее его, когда он засыпал. Он рассказывал мне, что впервые испытал его еще в детстве. – Все кажется, – говорил он, – что кто-то идет следом за вами и вы даже где-то его видели; и нет никого, и только страшная тишина и вы один.
Я долго не знал, что делает Борис Аркадьевич со своим обширным досугом. Читать он не любил – вернее, перечитывал по несколько раз все одни и те же книги. – Вы литературы не любите? – спросил я его. – Очень люблю. – Но не любите читать? – Некоторые книги я охотно читаю, – ответил Сверлов. – Потом, что такое литература? Пятьдесят книг? Я их прочел. – Следовательно, Борис Аркадьевич тратил время не на чтение.
Он действительно ничего не делал. Вставал поздно, выходил на улицу в час дня, возвращался в четыре, до вечера лежал на диване, затем шел в кафе или кинематограф. Когда кто-то спросил его, не тяготит ли его такая жизнь, он удивился и ответил, что лучшей жизни ему не нужно. – Лучшей в каком смысле? – В смысле приятного времяпрепровождения, – резко сказал Сверлов и оборвал разговор. Ему вообще были свойственны резкость, отрывистые ответы и отсутствие той усыпительной и монотонной, но приятной мягкости голоса, которой отличаются французские intellectuels [52] и некоторые русские любители деликатных и продолжительных дискуссий. Это объяснялось, как мне кажется, тем, что всякий или почти всякий образ общения с окружающими был Борису Аркадьевичу непривычен и неприятен. Он знал из книг и потому, что его учили и воспитывали, все правила, которыми руководствуются люди, вступая друг с другом в хотя бы кратковременные и условные, хотя бы чисто словесные отношения, – но они неизменно оставались для него отвлеченной и нелюбимой наукой. – Я с каждым человеком говорю точно на иностранном языке, – заметил он. Это было довольно верное определение того характера речи, который неизбежно появлялся у Бориса Аркадьевича при встрече с каждым новым человеком; и тогда Борис Аркадьевич действительно начинал походить на иностранца, который хорошо знает чужой язык и правильно говорит – но говорит с усилием и некоторой бессознательной неохотой и враждебностью.
52
интеллектуалы (фр.).
Он обладал несомненным юмором – но резким и недоброжелательным; суждения его носили почти всегда категорический характер. Ему было двадцать восемь лет.
Его появление в обществе Великого музыканта, Елены Владимировны и Франсуа Терье произошло следующим образом. Он сидел за соседним столиком; гарсон кафе в ответ на восклицание – Garcon, un cafe! [53] – сделал рукой пренебрежительный жест – подождете, дескать. Лицо Бориса Аркадьевича стало белым от бешенства – и в эту минуту его увидела Елена Владимировна.
53
– Гарсон, кофе! (фр.)
– Посмотрите, Франсуа, – сказала она, обратившись к Терье с невольным испугом, – какое страшное лицо. – Борис Аркадьевич застучал палкой по столу и стучал до тех пор, пока к нему не подошел гарсон. – Faites venir le maitre d'hdtel, – сказал Сверлов. Когда подошел метрдотель, Сверлов сказал: – Je commande un cafiS. Expliquez au garcon qu'il ne faut pas faire des gestes aux clients au lieu de reponse. On n'est pas dans un petit cafe de la Villette ici, je l'espere [54] .
54
– Позовите метрдотеля… Я заказал кофе. Объясните лакею, что нечего делать жесты вместо ответа. Здесь, я полагаю, не кабачок на Виллет (фр.) – Пер. автора.
Кофе тотчас же был принесен, и Борис Аркадьевич замолчал, хотя в его глазах еще продолжала стоять тень того страшного выражения, которое испугало Елену Владимировну.
– Интересное лицо, – сказал Алексей Андреевич.
В эти минуты Борис Аркадьевич увидел меня и поклонился издалека.
– Вы его знаете? – спросил меня Франсуа.
– Знаю. Это очень милый молодой человек с мягким характером.
– En effet? [55] – сказала Елена Владимировна, которая казалась погруженной в разговор с Алексеем Андреевичем.
55
– В самом деле? (фр.)