Том 2. Ночные дороги. Рассказы
Шрифт:
Дальше шло перечисление блюд, которые заключенные могли себе заказывать, если у них были деньги. Но денег не было почти ни у кого.
Мой друг очень неуверенно себя чувствовал: с него сняли пояс, шнурки от туфель и галстук, и платье едва держалось; ходить же он мог только очень медленно, так как туфли поминутно спадали с ног, – и за те двое суток, что он провел в тюрьме, он приобрел даже особенную, шаркающую и неверную, походку, от которой отвык только через час после того, как его выпустили на свободу.
Он провел все время в этой общей камере, которая называлась «salle d'attente» [73] . Его вызывали три раза: сначала в круглую комнату со стенами, выкрашенными белой масляной краской, где его посадили на железный табурет и сфотографировали, затем взяли отпечаток каждого пальца правой руки; руки его были выпачканы черным, и когда он спросил у полицейского, где здесь умывальник, – полицейский с удивлением и недоверчиво улыбнулся, точно хотел сказать, что шутку он понял, но не находит ее достаточно удачной. Второй раз его вызывали в камеру судьи. Полицейский, отводивший туда моего друга, надел ему наручники – точно он был убийцей или грабителем. Мой друг заметил ему что он не уголовный преступник; полицейский объяснил, что это правило тюрьмы и он не может поступить иначе.
73
«зал ожидания» (фр.).
Все время с ним обращались очень вежливо, никто не сказал ему «ты». Мой друг не понимал причин этого. Может быть, это объяснялось тем, что он не умел говорить на жаргоне французских рабочих, ремесленников и булочников, – а говорил на том языке, который не кажется неестественным только среди «интеллигентов». Он недостаточно хорошо знал живую французскую речь – все-таки в своей жизни он больше занимался литературой и философией, чем другими вещами, и потому, читая Флобера, никаких затруднений не испытывал, а в разговоре с молочником не всегда понимал все, так как не знал «арго».
Судья был маленьким человеком с неимоверно высоким крахмальным воротником и круглыми, птичьими глазами, с каким-то совершенно посторонним и нечеловеческим, но не злым выражением. Он спросил моего друга, как его зовут и какой он национальности. Мой друг ответил; судья порылся в бумагах, написал что-то на маленьком красном листке бумаги и сделал рукой быстрый жест, показывающий, что мой друг может уйти. Он вышел: полицейский сказал полувопросительно: – C'est joli, la liberte? [74]
74
– Свобода хороша? (фр.) – Пер. автора.
Мой друг не знал, как следует понимать слова полицейского: то ли он напоминал о свободе, как о чем-то, что сию минуту было надолго утеряно, – то ли поздравлял с обретением этой свободы.
Во всяком случае, дальнейшее пребывание в salle d'attente продолжалось еще довольно долго. Два раза давали суп в жестяных кастрюлях и черный хлеб; но они были такие ужасные, что, несмотря на сильный голод, мой друг не мог их есть и отдал свою порцию вертевшемуся тут же арабу, добродушному вору с тонким голосом; он почему-то говорил на скверном французском языке с несомненным русским акцентом.
Мой друг видел несколько неприятных сцен – одна из которых особенно запомнилась ему. Человек, куривший папиросу, всю пропитанную слюной, бросил коротенький и мокрый окурок на грязный пол, к которому окурок сразу пристал, точно приклеился, – и люди со всех сторон кинулись поднимать этот желтый комок слюны, грязи и табака, и из-за него даже произошла небольшая драка. Окурок достался арабу, который затянулся с видимым наслаждением и сказал – тужур фюмэ, тужур плэзир [75] .
75
всегда курить, всегда удовольствие (фр.).
В тюрьме мой друг увидел все уже не теми глазами, какими смотрел перед собой еще день тому назад. Он знал, что болезнь кончилась. Его выпустили через два дня, вернув в последнюю минуту пояс, шнурки и галстук. Он выходил с двумя такими же отпущенными, как и он: один был хилый старичок с фамилией – точно в насмешку – Lamoureux [76] , другой – юноша-каменщик, Геркулес двадцати лет.
Перед ними открылась железная дверь, чей-то голос закричал: – Laissez passer les trois! [77]
76
Влюбленный (фр.).
77
– Пропустить троих! (фр.) – Пер. автора.
Мой друг очутился на набережной Сены. Было холодно, был дождливый февральский вечер, но мой друг чувствовал себя почти счастливым – так как знал, что болезнь прошла и кончилось заключение: и единственная вещь, о которой он немного жалел, было то, что теперь фонари Елисейских полей звучали для него совершенно так же, как для всех остальных людей, и не заключали в себе ничего необыкновенного.
Исчезновение Рикарди*
Что мне спеть в этот вечер, синьора,
Что мне спеть, чтоб вам сладко спалось?
Уже за четверть версты до того места, где находилось здание, в котором должен был происходить концерт, улица была запружена автомобилями и полна народу: со всех сторон продолжали прибывать, выезжая из-за углов, длинные бесшумные машины, к идущим по тротуару людям прибавлялись новые, и в воздухе звучали сирены, и гудки, и свисток полицейского, и говор множества людей. У входа в театр происходила давка; и пробившиеся сквозь толпу облегченно вздыхали, попадая в просторный hall [78] , где восседающие за высокой конторкой седые и безмолвные джентльмены в черных костюмах делали на предъявленных билетах небрежные росчерки синим карандашом и отмечали что-то у себя на плане театра, лежащем перед ними. Над креслами партера колебалась синеватая, глубоко уходящая мгла, потухали бесчисленные матовые лампы под потолком; и сквозь убывающий, редеющий шум сдержанной речи начинали доходить до последних мест верхних ярусов невнятно струившиеся звуки рояля, за которым сидел лысый и невероятно худой человек, делавший такие механические, такие почти невольные, казалось бы, движения, что было странно, почему в результате этих движений в темноте теперь уже окончательно умолкнувшего зала возникала точно стеклянная, сотрясающаяся постройка, прозрачная и застывающая музыкальная страна, меняясь с волшебством сновидения: она становилась все прозрачнее и прозрачнее к концу, – и когда лампы снова зажглись – от нее уже ничего не осталось, и казалось, что она ушла в тот момент, когда растворился в воздухе, пронизанный светом электричества, неверный и тяжелый занавес синеватой мглы над залом.
78
Здесь: вестибюль (англ.).
Аршинные буквы на улице многократно повторяли одно слово – Рикарди; оно было окружено маленькими строчками с мелкой печатью, которых никто не читал; оно было написано прямо и вкось, и оно же горело наверху целой системой электрических лампочек красного цвета, поддерживаемых с обратной стороны сложным сплетением проволок. Не было даже имени, стояла одна фамилия – Рикарди, и этого было достаточно, так как эту фамилию знали во всех больших городах земного шара, хотя Рикарди было всего тридцать шесть лет и первое его выступление в Париже произошло только двенадцать лет тому назад; и музыкальные критики писали тогда о молодом певце скорее сдержанно, умеренно удивляясь средним нотам его баритона и подчеркивая, что Франция слышала лучших певцов. Зато теперь, еще за месяц до его приезда, о нем были написаны многие страницы с подробным разбором всех особенностей его гения.
Его наружность знали по многочисленным портретам – и корреспонденты газет уже заранее представляли себе, как они начнут отчет о концерте с описания высокой фигуры артиста, его фрака, его точных и уверенных движений и мелькания в воздухе его белого платка, который он подносил к напудренному лицу после конца каждой арии или романса.
Но и их ожидания, и ожидания всех людей, находившихся в зале, были обмануты – потому что случилась невероятная и неслыханная вещь: Рикарди не приехал на концерт. Телефон давно уже звонил, не переставая, в его пустой квартире, уже давно стучали в дверь какие-то молодые люди, приехавшие за знаменитым певцом, – но дверь оставалась закрытой, и к телефону никто не подходил. Концерт был отменен; и толстый человек в смокинге, с мгновенно вспотевшим от волнения лицом, объявил с эстрады, что Рикарди заболел и что дирекция театра готова вернуть стоимость билетов – и откроет для этой цели свои кассы завтра в 9 часов утра. Зал чрезвычайно быстро опустел, разъехались автомобили, погасли электрические буквы наверху, и через полчаса улица снова приняла свой обычный вечерний вид – и никто бы не подумал, что так недавно здесь, на этом месте, произошло нечто непохожее на то, что происходит каждый день.