Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 2. Ночные дороги. Рассказы

Газданов Гайто Иванович

Шрифт:

Но вот однажды утром, проснувшись, как всегда, от звонка будильника, он не встал и не пошел на работу, а поднялся на полчаса позже, чем обычно, совершил прогулку по Булонскому лесу и вернулся домой в три часа дня, успев забыть о фабрике, о пропущенном дне и о тех неизбежных неприятностях, которые это должно было повлечь за собой. Он не вернулся на завод. Он уходил утром из дому, бродил без цели весь день, возвращался к вечеру, ложился спать – и на следующее утро все начиналось сызнова. Через неделю такой жизни у него не осталось денег, а еще через несколько дней он вынужден был съехать из гостиницы, так как ему было нечем заплатить за комнату. Даже это не испугало его; он оставил вещи у хозяйки и ушел. Ночь он провел у одного из товарищей и наутро внезапно вспомнил, что ему следует, в конце концов, найти работу и устроиться: дальше такая жизнь продолжаться не может. Это был конец первого припадка болезни; и необходимость работы представилась ему настолько ясной, что он стал недоумевать – зачем он бросил свое постоянное место на заводе и вел в течение двух недель такое бессмысленное существование? Найти какую-нибудь службу оказалось делом трудным; но ему удалось устроиться грузчиком в одном из предприятий, обслуживающих каналы Сены и занимающихся разгрузкой и нагрузкой больших барж с мукой, сахаром и солью. Он поселился в рабочем бараке, спал на соломенном тюфяке; вместе с ним работало человек пятнадцать: это были поляки, преимущественно познанские батраки, недавно приехавшие во Францию и не знавшие по-французски. Все были очень плохо одеты; и однажды, когда они проходили в пакгауз, куда следовало сгружать соль, директор предприятия, француз, небольшого роста, в хорошем костюме и золотом пенсне, спросил стоявшего рядом с ним служащего:

– Qu'est ce que c'est que cette bande des formats evades? – Ce sont les Polonais, ils travaillent tres bien [67] , – ответил служащий.

Вечером после работы поляки садились играть в карты и играли до полуночи, причем постоянно ссорились и нередко дрались из-за очень небольших сумм, которые, впрочем, в их представлении имели, естественно, большую ценность. Ночью он просыпался от криков.

– Отними у него нож! – кричал один. Другой стремился ударить кричавшего, но его удерживали несколько человек; а потом недоразумение выяснялось, оказывалось, что пятифранковая бумажка, в краже которой один обвинял другого, лежала где-то в углу, куда, может быть, ее положил третий, не участвовавший в ссоре, но действительно укравший ее или хотевший просто подшутить. Впрочем, всякий из них был почти лишен возможности воровать, так как количество денег каждого было всем известно.

67

Что это за банда беглых каторжников? – Это поляки, они очень хорошо работают (фр.). – Пер. автора.

Он прожил там недолго – до того дня, когда снова, как и в первый раз, ощутил эту чужую тоску, это чужое томление, – и ушел, увлекаемый им, оставив все. На этот раз он ушел днем; и так как денег у него вовсе не было – платили грузчикам очень мало, – то он сразу же очутился на улице. И с этого дня началось то неправдоподобное существование, которое не кончилось смертью моего знакомого только благодаря его исключительному здоровью – и еще одному обстоятельству, случившемуся в самый последний день этого периода его жизни.

Стояла зима – был конец января. Погода была особенно холодной, термометр в течение долгого времени показывал несколько градусов ниже нуля. Моему другу это понижение температуры было труднее переносить, чем морозы в России, потому что он был слишком легко одет, всегда голоден и проводил круглые сутки на улице.

Он остановился однажды на углу большого проспекта; электрические часы показывали два, поминутно звонил звонок и зажигался на перекрестке красный огонь, останавливающий движение автомобилей. Он не ел перед этим двое суток и столько же времени не спал. У него болели и слипались глаза, предметы, на которые он смотрел, вдруг окрашивались в красный цвет; его ноги, почти не останавливавшиеся около сорока часов, были пусты и холодны; и ветер, летевший над сухим и замерзшим асфальтом, проникал под его плащ, принося с собой уже не обычное ощущение холода, а особую физическую боль. Он ясно видел красную картину перед собой: автомобили с закрытыми стеклами, лошадь верхового полицейского, перебиравшую ногами, и надпись на полотняном плакате ближайшего магазина: «incroyable mais vrai». [68] – Ну, – сказал он себе, – что же может со мной случиться еще? Я голоден, устал, мне негде жить, нечего делать и не о чем думать; и, конечно, все должно кончиться тем, что я упаду на улице и больше не встану. Чувствую ли я себя несчастным и понимаю ли это до конца?

68

«невероятно, но правда» (фр.).

Он понимал это прекрасно: но так как он успел забыть все прежние свои привычки, а постоянное вздрагивание от холода и сладкая тошнота от неудовлетворенного желания есть стали казаться ему более естественными, чем что бы то ни было, – он напрасно силился вернуть свою мысль к тому, что было прежде и что должно быть всегда. – Ну, и что же еще? – повторял он. Но не было больше ничего – только улица в красном свете. Он пошел дальше. Он много раз пересекал Париж в разных направлениях и приходил из узких и грязных улиц верхнего Монмартра и бульвара Вилетт на авеню Булонского леса с белыми особняками, густыми деревьями и мертвой зеленью винограда, вившегося по стенам домов. Потом наступала ночь, город становился пустым, и оставались только – асфальт, фонари и дома.

Он приходил на Елисейские поля и вступал в это пространство черных плоскостей и громадных световых пятен. Самым лучшим воспоминанием того времени было для него воспоминание о фонарях. Уже издали он слышал, как они шумели, и он прислушивался к этому звуку, напоминавшему гуденье телеграфных столбов в России. Никогда воображение не было так послушно ему, как в это необыкновенное время. – Я буду думать сейчас о фонарях в городском парке какого-нибудь русского города, – говорил он себе. И вот фонари Елисейских полей светят ему сквозь зеленые ветви деревьев, вырастающих из каменной, холодной ночи зимнего Парижа; течет оранжевый, зеленый и красный свет; чуть-чуть прохладно, и вдалеке, в глубине парка чувствуется бассейн; он ощущается, как темное и все же полупрозрачное пятно, и воздух над ним холоднее и тише; и если смотреть в эту светлую воду днем, то видно на дне чуть заметное движение воды и золотистый песок, похожий на тот, из которого он строил крепости в детстве, – а вечером там спокойная тьма, и сон воды, и неподвижность: так спит вода в омуте и в глубине, и – если думать об этом ночью – такова тяжелая неподвижность засыпающего океана в последний день существования Земли.

Он шел дальше, опустив голову и видя только тротуар перед собой; потом он медленно поднимал глаза, и вот появлялся сначала один фонарь, потом другой, наконец, вся бесконечная их двойная линия; она расширялась в одном месте, как река, доходя до площади Согласия, затем снова суживалась и шла вниз – далеко-далеко. Ему казалось, что шум фонарей растет и приближается, наполняясь разными звуками, и вот сейчас мимо него пролетит этот музыкальный вихрь и заблестят осыпающиеся светлые пятна на темной мостовой, точно рассыпанные им во время полета, – как листья с увядающих деревьев, падающих на землю после сильного порыва ветра.

– Пусть это будет теперь курьерский поезд и ночь, – говорил он себе, и начинал чувствовать, как что-то скрипит в вагоне, как врывается воздух в окно и светит лампа в купе, наполовину задернутая синей материей; и сквозь колеблющуюся даль темной пустоты перед окном виднеются немые и сверкающие огни большого города, из которого поезд ушел полчаса тому назад. Он засыпает, качаясь, и видит во сне маленького мальчика в синей куртке с золотыми пуговицами. Затем он просыпается – и смотрит на лежащую внизу даму: сверху видно, каким мягким стало ее тело, как неподвижна складка на ее смуглой руке; кожаный коричневый чемодан ее опутан вагонной веревочной сеткой и немного похож на особенный сорт дынь, покрытых желтыми жилками. Гудит ночной гудок паровоза, бьет воздух в лицо, и через некоторое время он едет на извозчике домой, мимо знакомых зданий и заборов, по знакомым площадям, потом он чувствует теплую воду ванны и вкус горячего мяса, которое он ест; затем он исчезает, вокруг появляется мягкость и темнота, – он спит в своей комнате, – как это было всегда и как этого никогда не будет.

– Теперь пусть это будет лес. – И фонари почти потухают, во всяком случае, он их больше не видит, он идет по лесу с ножом и выбирает ветки дуба для лука и ровные прутья кустарника для стрел. – Теперь посмотрим, что это такое на самом деле, – говорит он себе – и видит Париж: стены, и дома, и улицы, и миллионы людей, погруженных в сон, – и ночные движения Центрального рынка, похожие на судороги гигантского и отвратительного насекомого; медленное шевеленье и вздрагиванье во тьме и неверные шаги нищих – стариков и старух, которые достигли последней степени возможного унижения и которых можно сравнить только с прокаженными.

Но вот слабеет концерт фонарей. Мой друг не мог больше идти; он должен был спать – где бы то ни было и как бы то ни было. Тогда он спускался по лестнице ко входу в метрополитен на станции Марбеф – и всегда находил там кого-нибудь. Один раз это был подросток, приехавший в Париж из провинции и не сумевший найти работу; другой раз – булочник, который забыл ключ от двери, не мог войти к себе и из невероятной скупости, свойственной только французу, предпочел провести ночь на улице, чем истратить несколько франков на комнату в гостинице. Третий раз это был старый газетчик; он принес с собой сотню газетных листов, расстелил их на каменном полу, потом спустил свои бархатные штаны, завязал штанины узлами ниже ступней это согревает ноги, наставительно заметил он, – накрыл обнажившуюся часть тела пиджаком, положил под голову свою сумку и заснул с собачьей быстротой.

У моего друга были шляпа, плащ и теплый шарф, которым он закутывал лицо и голову; шляпа заменяла ему подушку – он засыпал и просыпался через час или два оттого, что той стороне тела, которая непосредственно соприкасалась с каменным полом, становилось очень холодно.

Изредка, когда ему удавалось достать немного денег, он ночевал в гостинице; на него всегда удивленно смотрели, ибо он приходил один, без женщины, и требовал комнату на ночь.

Затем опять начинались блуждания. Все ощущения моего друга принимали особенную остроту – и сон, и питье, и еда доставляли ему сладострастное наслаждение. Он говорил, что вкус хлеба казался ему далеким и прекрасным в такой степени, какой до тех пор могли достигать только отвлеченные представления, или голос женщины, или неосуществимое желание славы. Многочисленные его чувства стали прозрачными, как вода, и они так же разно звучали – то как ручей на лугу, то как шипение пены, то – и это бывало перед наступлением ночи – как гул прилива.

Поделиться с друзьями: