Том 2. Теория, критика, поэзия, проза
Шрифт:
20
«…самый плохой архитектор от наилучшей пчелы отличается тем, что, прежде чем строить ячейку из воска, он уже построил ее в голове. В конце процесса труда получается результат, который уже перед началом этого процесса имелся идеально, т. е. в представлении работника» (Капитал, т. 1)6.
Литературная группа конструктивистов (ЛЦК)
Документы
Певцы революции*
Мне всегда казался характерным тот факт, что история сохранила нам хотя бы каких-нибудь анекдотических данных о жизни великих эпиков прошлого. Возражение, что подлинные инициаторы эпических поэм вообще неизвестны, что Гомер лицо вымышленное, что автор Кудрун1, романсов о Сиде2, былин об Илье Муромце и подвигах Кухулина3 – неизвестен – только свидетельствует о малом интересе слушателей к личности первого сказителя данного эпоса. Орфей4 лицо не менее мифическое, чем Гомер, но его сказочную биографию мы знаем, мы знаем и историю Марсия5, хотя не имеем понятия о его творчестве – этот лирический неудачник представляется нам редким образцом поэта, известного своей смертью, но совершенно не заинтересовавшего потомство своими произведениями. Стоит ли умножать примеры? Поминать Ивика, Амфиона, Ариона6 и многих других? От Алкея и Сафо7, от Архилоха8 до наших дней дошли жалкие отрывки – биографические данные о них во много раз многословней их литературного наследия. Лирически поэт всегда интересовал современников своей личностью и она во мнении потомства являлась, по-видимому не меньшей ценностью, чем литературная ее проекция.
Поэтому, говоря о лирических поэтах нашего времени без обращения к личности их обойтись нельзя. Это, конечно, противоречит добрым нравам литературного безличия и обезличения, идет в разрез с правилами примитивной корректности и является грубейшим вторжением в неприятные для критики области. Вообразите, если вам в обществе предложат раздеться и начнут стучать костяшкой по спине – неприлично. И однако, исследовать ваш организм, не прибегая к таким некорректным методам обращения – нельзя. Исследовать искусство лирического поэта приходится тоже путем выслушивания и просвечивания. Да проститься мне личное вторжение в существование тех двух поэтов, которые сейчас соревнуются в звании певца нашей революции.
Я не стал бы делать попытки вмешаться в спор, который сейчас еще не кончен и разделил читателей и слушателей на две половины хора, не находящие еще возможности остановить развитие своих антистроф и произнести эпод9, если бы мне не довелось встречаться с обоими, слышать их голос, видеть их лица [пропуск в машинописи] писать о них.
Являйся они для меня только первой строчкой заглавного листа своих книг или последней строчкой текста, напечатанного в колонках газетного набора, автотипией вклеенной в томик полного собрания стихов или рисунком лица между буквами обложки сборника их поэм. Меня не смущает, что встреч с одним из них было мало.
[пропуск в машинописи] <…> я видел Демьяна Бедного, кажется два раза, а может быть и один. Это было в одном из номеров Первого дома Советов, в комнате, где две пишущие машинки сиротливо окутывались высокими стенами, затянутыми розовым штофом, в 1918 году, летом Демьян Бедный только что выпустил листовое собрание своих сатирических вещей под названием «Земля Обетованная»10 и принес для печати новый цикл с многочисленными цитатами из пророков. Он говорил, не для меня, но, обращаясь ко мне с тем, как трудно пользоваться библейскими мотивами и как внимательно надо вникать в этот источник для возможности его использования.
В числе литературы, которую мне пришлось везти тогда на Урал11, оказалась книжка Д. Бедного, о которой я говорил. Читая ее в давке тогдашнего заселенного вагона, я добрался до последней странички и обнаружил там четырехстопные ямбы, не имевшие видимой связи с агитационным раешником12, дававшим современную параллель Моисея и Адада13. По мнится последняя поэма говорила о свежем утре, зеленой траве, голубом небе – вообще о хорошей погоде. В сборник она примостилась контрабандой, но автору напечатать ее было совершенно необходимо. Ею он переводил дух от полемики, в ней он давал исход своему подавленному очередными задачами лиризму. Агитация Д. Бедного стоила ему много – жертвы лирической свободы, самой тяжкой жертвы, какую способен понести поэт. Сознавая себя неспособным на такой поступок, я, естественно, испытывал чувства, возникающие в нас при обнаружении чужого над собой нравственного превосходства. Утешиться мне тем, что Демьян Бедный перестал быть поэтом, удалился из литературы, мне не удалось.
Осенью того же года на одном официальном созванном совещании литераторов, имевшем своей целью положить начало организации, принявшей впоследствии форму и имя Государственного издательства, большой литератор, к которому вскоре после открытия заседания перешло председательствование, не нашел лучшего способа каптировать беневоленцию14 своей аудитории, как сетовать о типографском засилии Демьяна Бедного, в то время, якобы представлявшего единственного из печатавшихся беллетристов. Сочувствие аудитории докладчику, глубокое отвращение, вызванное в ней моими скромными возражениями и страстность полученного мной отпора отняли у меня последнюю возможность думать, что Д. Бедный находится вне литературы. Более того – мне стало совершенно очевидно, что этот лирик является наиболее живым выразителем тех сторон современности, которые тогда с такой неохотой воспринимались представителями нашей словесности, собранными в кавалерском корпусе Кремлевского дворца. Гнев академиков всегда свидетельствовал о свежести и новизне творчества ненавидимого автора, ненависть литератора может быть истинно развита только против литератора же. Степень его значимости может в таком случае точно измеряться степенью этой ненависти. Литературное значение Демьяна Бедного, тогда, помню, представлялось мне подавляющим.
Маяковского не было на этом совещании. Кажется, его тогда вообще не было в Москве. Я видел его потом и много раз. Я знал подробности о его жизни, слыхал еще очень давно, году в двенадцатом о нем. Маяковский тогда еще не печатался. Я встречал людей, бывших свидетелями его литературного развития, слушал отзывы его недоброжелателей, воспоминания женщин с которыми он был близок и мужчин с которыми он играл в карты. Мне довелось по его просьбе давать ему советы в некоторых жизненных затруднениях и разрешать как-то щекотливый вопрос о целесообразности немедленного заушения одного долговязого франта, обязанного моему совету сохранением привлекательности своего профиля. Мне невозможно и сейчас, отказаться от того обаяния, которое свойственно личности В. В. Маяковского, от впечатления той грузно и спокойно залегшей нежности и укрощенной грусти, которая пленяет всякого, хотя бы поверхностно ощутившего ее собеседника или мельком отметившего это явление наблюдателя. Это признание кажется мне гарантией моей критической беспристрастности15.
В разборе современных нам литературных явлений эту беспристрастность вообще трудновато сохранять. Попытки выйти из этого затруднения путем ухода в объективный критерий приводят к торжеству теории, положенной в основание этого критерия, но уводят критика в сторону от непосредственного объекта его внимания. Коган и Фриче дают блестящий пример весьма искусного изложения марксова тезиса о базисе и надстройке, независимо от того пишут ли они о Рабле или о Метерлинке. В те времена, когда за открытое изложение Маркса, излагателя низлагали с занимавшейся им кафедры и ссылали в столь отдаленные местности, такой критический метод был весьма полезен, но в годы процветания Института Маркса и Энгельса «Коммунистической» Академий и Университетов в значительной мере потерял свое оправдание. Истина о базисе и надстройке стала уже аподиктической16, подкреплять ее еще новыми примерами, пожалуй, и непочтительно.
Метод психиатрической критики, сводящийся к обнаружению в писателе того или иного невроза и исходящий из предпосылки явной ненормальности чудака, занимающегося писанием стихов, приводит к неизбежному определению номенклатуры его болезни с явным намерением оберечь общество от такого опасного члена его. Пушкина можно было бы вылечить: он перестал бы стихи писать и стал бы исправным камер юнкером, не хуже других. В обоих случаях, однако остается неясным, почему именно Пушкин занял такое исключительное место в надстройке, а не занял его Тепляков17 и почему именно психоз Пушкина, а не Кукольника до сих пор привлекает внимание читателей и поэтов. Что объективный критерий в приведенных разновидностях, проходя мимо поэта и поэзии, в сущности, совпадает, видно из аналогичности критической оценки. Если Баженов18 или Чиж19 готовы вылечить Пушкина от поэзии, то Коган публично признается, что, осуждая Брюсова на всем протяжении литературной деятельности за писание стихов, он, Коган, произносит поминальную речь этому поэту за то, что Брюсов никогда не опаздывал на заседания в Наркомпросе и помнил наизусть циркуляры этого учреждения. Критика этого рода в наше время несколько заблудилась – переменив свой объект, занявшись, скажем вопросами воспитания будущих совслужащих и рационализацией канцелярского делопроизводства на основах НОТ она могла бы принести значительно большую пользу.
Вообще общеобязательность какого-нибудь определения только заставляет заново пересматривать предметы, находящиеся под небесной твердью этого определения. Если все в мире есть стилистический прием, как полагает Шкловский20, то чем отличается стилистический прием, именуемый Тэн21, от стилистического приема, именуемого Шкловский и который из них рациональней? Если, по мнению профессора Ермакова22, всякая поэзия есть результат анальной или уретральной эротики, подкрепленных действием эдиповского комплекса, то почему поэзия Батюшкова имеет один вид и один круг воздействия, а поэзия Пушкина другой? На это защитники объективного критерия могут ответить только одно: нам важен наш критерий сам по себе, нам нравится повторять его до потери сознания, как дьячок повторяет свое «помелосподи», а до повода произнесения нашей формулы ни нам дела нет, да и вам быть не должно.