ЖАНРЫ

Шрифт:

И однажды он пошел, стал на Знаменской площади в самой толчее трамвайной и автомобильной.

И сказал от всего своего безопорного расколотого сердца:

– Пусть падет на меня вся мука, на все готов, все перенесу, только б им так не мучиться!

10.

Как давно это было, когда мечтал Тимофеев устроить свою жизнь ровно и гладко!

Как давно это, как стоял он в Москве на Полуярославском мосту, весь вскрыленный талой ноябрьской ночью и решал свою судьбу.

Жизнь его многому учила –

Или нельзя уж ничем переделать человека?

Сколько обманывали его, сколько всяких проходимцев ловко окручивали его, дурака!

Достаточно было ласкового слова а, может, просто хитро выговоренного, чтобы он поверил в самое искренное и чистейшее чувство.

– Ведь над тобой же смеются! Тебе всегда все кажется! – часто говорила Маша, когда принимался он уверять ее, как хорошо все к нему относятся и как его все любят.

А по правде только одна Маша и любила его по-настоящему. А любить по-настоящему, значит, любить не для себя, не для своей какой выгоды, а только для того, кого любишь.

Когда Маша после своего исступленного отчаяния исступленно винилась, она повторяла, жалея:

– Папочка, одно мне страшно, – говорила она, – как ты без меня жить останешься! Затопчут тебя.

А когда что-нибудь выходило у него или очень смешно или чересчур несуразно, он говорил Маше, смеясь над собой:

– Вот погляжу на людей, и все какие-то настоящие –

– Это ничего, – смеялась и Маша, – ты на настоящего совсем не похож, но это ничего.

Да, когда-то он все сжег и вышел в жизнь – вольной нищеты, да, совсем не как настоящие люди, и устроил себе дом с горчайшей жалостью и нашел в этой жалости мир.

И вот дом его загорелся.

И весь мир, какой был в душе его, кончился.

Не то, что полетел он с места – на его место сел счастливый теперь Копорев, обиженный, обойденный когда-то правлением – нет, не это, а беда, случившаяся с Машей, подожгла дом и унесла всякий мир.

Про любовь

1. Звезда сердца

«Вы поймите, как же я могу заниматься: я с утра надорван и ночью, если удается, засыпаю растерзан!»

Но этого никто не понял.

Единственный Баланцев написал ему – да лучше бы и не писал! – с упреком в малодушии.

Тимофеев прекратил переписку.

И вернувшись в Петербург вскоре после своего увольнения из страховой конторы, никому не дал о себе знать.

В контору на Невский он не раз подумывал зайти.

И всякий раз раздумывался: было и неловко чего-то и горький осадок – «как это уволили его и все отнеслись так равнодушно?»

Да и невозможно было ему очень-то расхаживаться.

Последнее, что еще оставалось в запасе, было прожито.

А все ценное в ломбард пошло.

В своем невольном бездействии перебрал Тимофеев всю квартиру, отбирая вещи, с которыми можно было расстаться: ничего уж не было дорого и все, кажется, уступил бы охотникам, – одно горе, очень-то никому его вещей не надобилось.

Только что шкуру медвежью купили.

А остальное – и смотреть не желают.

И если бы не Бойцов, к которому обратился Тимофеев за помощью – трудно ему было на такое решиться! – если бы не Бойцов, хозяин, у которого служил он на заводе, очутился бы он с Машей на улице.

Всякий раз, когда наступало примирение в душе Маши и он отсыпался за все бессонные ночи, приходили надежды на восстановление деловой жизни, – назначался уж день, в который пойдет он искать себе место.

Но тут какая-нибудь случайность, пустяки сущие выводили Машу из ее примирения и кидали опять ее в ожесточенное отчаяние.

И все начиналось сызнова.

От постоянных разговоров, – а приходилось разговаривать по целым часам! – от «одного и того же», от одних и тех же вопросов – конечно, все о Задорском! – язык перебалтывался, слова стирались и не оставалось в словах ни силы, ни убедительности.

Маша ничего не замечала, да и где ей было замечать! – душа у нее болела.

И чтобы выбраться ей из ее тупика на волю, надо было высказаться – вынести в слове все до последнего из ее темных тайников на белый свет.

После кратких часов молчания она начинала беспокоиться и жаловалась, что «он с ней совсем не разговаривает!».

А когда случалось, выходил он в другую комнату, он слышал, как Маша начинала сама с собой разговаривать и говорила горячо и громко, полным голосом.

В разговорах проходило время.

Принимались всевозможные решения, чтобы как-нибудь поправить, успокоить ее душу, но и самые противоположные оказывались ни к чему.

Тимофеев готов был ехать к Задорскому и объясниться: «в ноги поклонюсь ему, чтобы только приехал!» – и все пойдет по-старому.

И не раз повторял Маше, как он все скажет, день за днем, и все разъяснит: и зачем им ссориться! ведь, это одно недоразумение! –

«ведь они любят друг друга!»

Маша как будто соглашалась, но потом все отвергала –

«ехать не надо и не к чему!»

Маша не верила, что он сумеет объясниться по-настоящему, –

«нет она была уверена, что он только напутает».

Она все прощала.

И на время мир входил в дом.

Уж казалось, начинается новая жизнь – и о старом забыть!

И вдруг впадала она в жесточайшее раздражение:

«нет, она никогда не простит!»

И начнет упрекать, что скоро он так успокоился –

«обрадовался, что простила, и успокоился!»

И в конце упреков останавливалась на единственном для себя исходе –

«кончить самоубийством!»

– Все равно, один конец.

Но этим не кончалось.

Разговор опять переходил к жизни – к Задорскому.

– Неужто он мог ко мне относиться так же, как и к другим? – спрашивала она.

И, обвиняя его и коря, переходила – и совсем незаметно – к самообвинению.

И оправдывала его во всем, кругом виня только себя.

От душевной утомленности, от неуверенности за каждую ближайшую минуту, от неожиданности всяких поворотов – «скажешь так и выйдет ладно, а прибавишь слово и все испортишь!» – от постоянной настороженности и домашних забот Тимофеев совсем растерялся:

Поделиться с друзьями: