ЖАНРЫ

Шрифт:

Нет-нет, отрываясь от дела, подымал Баланцев глаза и смотрел на столик, –

на столике лежала телеграмма, развернутая, помятая и такая недельная.

– Ну, что такое «доложите правлению»?

– И как же так можно писать, разве на смех?

– И что скажешь в защиту?

– Ссылаться на домашние обстоятельства, на дочь – «дочь очень плоха!» – смешно.

– Ведь ему же дан был отпуск, срок кончился; попросил еще, продлили, – и вот уже все сроки пропущены.

– Да, по-видимому, он и вовсе не собирался являться на службу!

– Как же это так?

– Так поступать!

– Страховое общество не благотворительное учреждение, не богадельня, и таких держать не станут.

– Возможно, что постановление уже состоялось.

– Как же докладывать?

– Нельзя же и инспекцию в дураки ставить!

Баланцев послал Константина за справкой:

– нет ли чего о Тимофееве?

Ранний морозный вечер ало пушил на воле грустными густыми дымами.

За Гостиным97 солнце закатывалось –

Голубой трамвайный огонек днем, как искорка, а теперь ярко-голубой, резко разрывался.

Зажгли зеленые и голубые лампы.

Баланцев не вытерпел, взял со столика телеграмму, бережно сложил ее и спрятал себе в карман –

Скоро уж домой.

А вот и справка.

Константин, вытаращенный весь, по-фронтовому подал Баланцеву выписку:

правление не признало возможным удовлетворить ходатайство о продлении отпуска без жалования и постановило считать уволенным со службы.

– Господа, – поднялся Баланцев, – Тимофеева уволили.

Никто ничего не ответил.

Скоро уж домой –

на душе обед, тепло домашнее и слава Богу.

2.

Алый морозный вечер посинел.

Грустные белые дымы сгущались в ночь.

Морозило.

Мороз не дремал: не оставил он ни проволоки, ни гвоздика, ни одного карнизного выступа, все верхи и верхушки запушил хрупкими пушинками, сам воздух закалил летучей лютью и основательно уселся на городовом, – на его усах и белой палочке, на автомобилях и на извозчиках –

Или все прохожие носа не показывали, а сидели по домам, в поморозье у керосиновых печек?

или и не сидели нигде, а в скороходов обернулись?

подгонял, лютью подстегивал мороз, уж не шли, а бежали по Невскому и кто как – наперегонки.

Забежал Баланцев к Филиппову баранков к чаю купить, вдохнул в себя теплый хлебный дух. И с теплыми баранками скорее назад в лють рысцой мимо Аничковых коней, мимо Екатерины98 до Публичной Библиотеки, там на Садовой вскочил в трамвай и покатил домой на Монетную.

А мороз за ним –

* * *

Мороз и там давал себя знать.

Неповоротливо от шуб и муфт, а теплее нисколько не становилось.

Стекла нарезаны были цветами – густые хвощи да елочки с крестиками стыли белые и вдруг загорались жемчугом:

то как в венчальном венце алым –

то как на темных иконах восковым – в тосках.

Или на эти-то волшебные цветы и загляделась –

Баланцев стоял, за ремень держался, а как опросталось место, присел и сразу увидел:

против него с бабушкой сидела девочка.

Бабушка в стеганой кофте ноздрятая, Бог ее знает?

А у внучки – руки длинные, красные, гусиные без варежек, а пальтецо, ветром подбитое, синее, и черная плюшевая ушанка, а из-под ленточек две прядки и такие, напоказ всему лютому морозу.

Бабушка нет-нет да и запахнет ей пальтецо, чтобы не простудилась:

– несмышленная, сама-то не понимает!

Бабушка сидит на кончике бочком, Бог ее знает.

А внучка прямо и свободно и все-то глазеет –

Да, конечно, волшебные хвощи и белые елочки, это они, живые, волшебные, тянут к себе.

От уличных огней глаза ее загорались в лад морозным цветам.

И вдруг она сладко зевнула всем ротиком –

зябко ей –

– Бабушка, а бабушка!

– Скоро, скоро, Машутка.

Бабушка плотней запахнула ее узенькое пальтецо, ветром подбитое, синее.

Баланцев смотрел на цветы, на Машутку и вдруг ему вспомнилось.

Вспомнил он –

это тогда, как без должности-то ходил он по Петербургу, у него тоже своя такая росла Машутка, только не с ним, а далеко где-то с матерью –

вот идет он, бывало, мимо магазинов, и хочется ему купить ей чего-нибудь, а у самого только-только что на Казбек и хватит, такие папиросы самая дрянь,

а как ему хотелось тогда ну что-нибудь – ведь если любишь, хочется тому что-нибудь сделать, если любишь –

«Дочь очень плоха, помогите, поддержите, доложите правлению».

Баланцев так и съежился, будто его и на свете не было, а в трамвае так башлык один в калошах.

Рядом с Машуткой соседка ее: в светло-зеленом узком пальто, уж таком обтянутом, узком и легком, словно бы под ним и рубашки-то нет, а прямо на тело надето, шея открытая совсем не по сезону и паутинки-чулки и туфельки на высоких кривых каблуках.

И не дрогнет.

Или окостенела?

Синие большущие глаза не взморгнут, так и уставились так –

как два луча.

И когда морозные цветы, белые хвощи и елочки загорались алым жемчугом, – то алым, то восковым, как чистая свеча, – лицо ее стыло –

жемчужина на темных иконах в тосках.

Сидела она как-то одна, отдельно.

Сосед ее мастеровой к соседу к мастеровому жался.

Машутка к бабушке.

– Кто калошу потерял? – выкрикнул кондуктор.

Стали осматриваться – за теснотой путали ноги с соседскими.

Машутка развеселилась и зевать перестала.

А та – так и осталась, не шевельнулась. И глаз не опустила – не посмотрела на свои туфельки.

– Кто калошу потерял? – выкрикивал кондуктор.

И смешным эта калоша показалась.

Пересмеивались –

Скоро уж домой –

на душе был обед, тепло домашнее и слава Богу.

Баланцев пропустил остановку, – до Большого проспекта махнул.

Он все смотрел на эту Машуткину соседку.

Или уж замерзшая ехала она – мертвую вез ее трамвай?

Поделиться с друзьями: