Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар
Шрифт:
…И революция пришла в Камынск.
Эпиграф:
«…они жили в ситуации и поддерживали ситуацию, которая гибельна, – статистика смертей является закономерностью гибели ситуации».
В громадные геологические обвалы бывает такой шум, что человеческое ухо его уже не слышит, и кажется, что наступает тишина. Жители гор знают, что в горные обвалы надо стать под скалу неподвижно, иначе – гибель. В степные грозы надо лечь на землю, нельзя бежать от грозы по степи, – молния догонит и убьет. За горными обвалами возникают новые реки, новые озера, новые дороги. Не было в Камынске человека, который не остался бы в тишине самого себя при вести – революция. Революцию ждали, и тем не менее она прозвучала в Камынске, как горный обвал. Из тишины родились человеческие голоса.
Внешние события начались в Камынске с Цветкова. Он первым в Камынске – шифрованной телеграммой – узнал о февральской революции, – и он исчез, жандармский полковник Цветков исчез, точно провалился сквозь землю, никого не предупредив, даже друзей, даже Верейского и Бабенина. Дом его был пуст наутро, всюду отпертый. Как клопы от кипятка, уползали из дома жандармы, куда придется… Впрочем, все же, быть может, Цветков предупредил одного человека в Камынске: Быкова-Шмуцокса. Быков так же, как Цветков, пытался бежать из Камынска до того, как в Камынск пришла весть о революции, – он задержан был на Уваровском, где незамеченным собирался сесть в вагон. Чемодан Шмуцокса-Быкова был вскрыт, – не все бумаги успел сжечь Цветков, убегая: из бумаг Цветкова, из бумаг Быкова явствовало, что – не только Быков-Шмуцокс был агентом тайной российской полиции, – но оба они, Шмуцокс и Цветков, – были агентами германской разведки…
Бабенин – он, прочитав телеграммы, бегом – на самом деле бегом – побежал к Цветкову, стучал, нашел пустой дом, – побежал к Верейскому, стучал, там никто не отпер, – поехал к Аксакову в земскую управу, Аксакова в управе не было, – он поехал к податному инспектору Молласу, Моллас велел кухарке сказать, что его, Молласа, дома нету, – Бабенин поехал к Коцаурову, Коцауров в форточку сказал, что он, Коцауров, исправника принять не может. Бабенин метался по городу – в штатском пальто, но в полицейских брюках, в папахе с оторванной офицерской кокардой. Глаза Бабенина не мигали. Бабенин сидел в санках за городовым, городовой в растерянности оставался при полной полицейской форме. Лошадь взмылилась от гонки. Никто не мог установить, зачем Бабенин оказался в Игумнове, в деревне, которую сам же Бабенин усмирял в 907-м году, – и многие видели – и никто не заступился: – Бабенина стащили с саней, тащили до реки, били, как бьют пойманных волков, и бросили в прорубь под лед. Бабенина никто не пожалел и никто о нем не помнил.
Верейский молился и плакал с женою и с дочерью, в привидениях, на коленях, перед иконами за диваном, молился и сдерживал рыдания надушенным платочком, кусал платочек, сдерживая рыдания: гибли княжеское его достоинство, земли, власть, привидения, ему не над чем оказывалось властвовать.
Феодосий Лаврович Федотов, отец смерти, через сорок минут после того, как узнал о революции, в полной парадной с орденами генеральской форме пришел в царево кружало, построил перед собою роту выздоравливающих, которая несла караульную охрану, рявкнул, –
– Смирно! –
На глазах перед изумленными солдатами расстегнул шинель, снял и бережно положил на стол все свои ордена, скинул с плечей шинель, сорвал с плечей на мундире генеральские эполеты, сорвал генеральские погоны с плечей шинели, вынул из ножен шашку, сломал пополам клинок, – забыл сказать, –
– Вольно!
повернулся, вышел со двора кружала, пошел домой, поднялся в мезонин и выстрелил себе в висок. Поколение отцов гибло.
Погиб художник, он же впоследствии режиссер, первый муж баронессы Врангель, Нагорный-Латры-гин, – и неизвестно, в отчаянной ли радости произошла эта гибель иль просто с отчаяния. В те дни на всех домах были красные флаги, – громадное красное знамя реяло над башней Нагорного, – ночи и дни до того времени, когда ночью вдруг вспыхнул отчаянным красным пламенем весь дом Нагорного. Нагорного видели – его не могли спасти, он не хотел спасаться – в рыцарской позе на башне около красного знамени…
Тогда же погиб второй камынский художник мещанин Полканов. О нем забыли. Его случайно нашли – в собственном его доме на Подоле, в собственной его постели – давно уже окоченевшего.
Поколение рушилось. Поколения никто не жалел.
Из Москвы прикатил, разыскивал дом для покупки, искал любой работы, сразу сошелся с эсерами, переселился в Камынск, – знаменитый московский адвокат Вантроба, специалист по рабочим и крестьянским процессам, тот самый, который с сыновьями переписывался на обоях. Через каждую фразу он поминал о погибшем после Пятого года брате Ниле Павловиче, камынском статистике. Явно где-то и как-то Вантроба погибал и явно спасался в Камынске, доказывая всем, что именно здесь мечтал он всю свою жизнь работать в память брата и что в Москве ему работы нету. А в Камынске сидели без дела – акцизный чиновник Коцауров и податной инспектор Моллас, – им не приходилось уже собирать ни акцизов, ни податей, и они собирались в Москву.
Радость испытал Иван Иванович Криворотов, когда в три часа ночи задубасили у него в парадном, решив, что возвратился – теперь уже легально – сын, – но в парадном крикнули:
– Телеграмма! –
И недоуменный ужас ощутил Иван Иванович, когда прочитал телеграмму, в коей неведомый «Уполномоченный Временного правительства губернский революционный комиссар» предлагал ему, Ивану Ивановичу, немедленно принять на себя пост уездного революционного комиссара Временного правительства, всю полноту – над Камынском и уездом – уездной временной власти. Сын Андрей нужен был бы сейчас до необходимости – для совета. И ничего не стал понимать Иван Иванович в ужасе, прочитав вторую «правительственную» телеграмму, где предлагалось временным военным комиссаром назначить – Ипполита Разбойщина, Георгиевского кавалера. И поистине ничего не стал понимать Иван Иванович, когда, как телеграмма, ночью к нему, революционному уездному комиссару, пришел через кухню Павел Павлович Аксаков, униженно, в заискивающей улыбке, – «сам председатель Аксаков», – пришел и говорил о том, что двоюродный брат его деда – славянофил – страдал уже однажды за революцию, это надо принять во внимание, и он, Павел Павлович Аксаков, хотел бы попросить для себя у революционной власти место уездного революционного инженера, присовокупив, что Виталий Аристархович, бывший князь Верейский, также хотел бы занять в Камынске место уездного нотариуса.
Кошкин пришел к Криворотову, запоздно, трезвый.
– Ты Соскова, Евграфа Карповича, знаешь?.. – даже самогону пить неохота… Второе. Я спервоначалу стал было разыскивать партию эсеров, собирался поступать в эсеры, – теперь временю… Ко мне тут мои прибегали, – мужики, мои ж сродственники, им бы как раз в эсеры, – рубят мужики безо всякого спросу мои леса. А другие прибегали, сказывали, – зерно мужики мелют на моей мельнице опять же без спросу по своему усмотрению и безо всякой отдачи десятины. Это, скажем, второе. А первое?.. – царя к ногтю, свобода. Так. А кто во Временном? – Гучков, Милюков. А кто воюет? – все царские генералы. А кто с ними? – английский да французский послы. Всё те же Дарданеллы. Все та же война. Значит – у властишки – опять же мы, тех же щей да пожиже влей. Но опять же – первое, про мои мельницы. Ты вот комиссар, – пойди запрети!.. – не можешь, их – сила. Чего мужик хочет? – хлеба, ситца и – по домам – замирения войны, – а также на мельнице и в лесу он желает по-своему, как ему удобней. Ты вот комиссар Временного правительства, надо полагать, так оно и есть, – временное… Ты Соскова, Евграфа Карповича знаешь?
– Знаю, – тихо ответил Иван Иванович.
– А мужика ты нашего знаешь?
– Знаю…
– Что у мужика на памяти, – у главного сельского населения? – как его в Пятом году пороли да как на мясо на войну посылали? – он, как себя помнит, помнит бесхлебицу и барскую зуботычину… А Сосков мне первый друг. Я с ним всегда совет держу. У него, как у собак, верхнее чутье имеется или пупком, что ли, думает?.. Он не хуже меня пупком все понимает. Он мне сказал вчерась, – рано ли, поздно ли, – а вешаться надо, а то нас самих повесят. Земского у Соскова нету, Бабенина – нету, дворянского предводителя – нету… Кто вокруг него остался? – Этот самый поротый мужик… Что мужик помнит? Чего мужик хочет?.. – Сосков говорит:
– Либо вешаться, либо драться. Вот сижу и думаю над его словами. Может, Львов с Гучковым все-таки надуют?., какие там эсеры!..
Сосков, Евграф Карпович, на самом деле повесился.
Рыжий Евграф Карпович Сосков – сельский старшина, трактирщик, – он любил, приехав домой, выпив пятнадцать стаканов чаю, перепотев пятнадцать раз, выйти перед сном под навес на заднее крыльцо, послушать, тихо ли, не воруют ли, услышать, как рыгают и чавкают коровы, как хрюкают во сне борова, как чешутся овцы, как шелестят на насестах куры, как гуси спят белыми комьями снега, – как все это пахнет, живет, дышит, – послушать и кашлянуть громко, чтобы вся эта животина ощутила хозяина, чтобы петухи прокукарековали с испуга, чтоб взвизгнули борова, чтобы племенной жеребец приветствовал хозяина дружеским ржанием, – чтобы всё это зачесалось спросонья, замочилось, зачавкало. Хозяин любил ощутить: – мое, сытое, живет и дышит, стало быть, воняет!.. – естество, земля!., мое!.. – Это, должно быть, было «властью земли»… За февралем наступил март. Снег, который три недели тому назад назывался просто снегом, теперь становился – летошним. Ручьи текли оврагами к речугам, речуги в реку, в Оку, в Волгу… Евграф Карпович на самом деле оставался с теми, которых порол он после Пятого года, – ни земского, ни дворянского не было и не было казачьей нагайки. Никто не спрашивал Евграфа Карповича, – без разрешения знали: – вот развяжутся с войной и землю пахать будут всю, и земли Евграфа Карповича в частности… И в весеннюю ночь, когда прилетели грачи, в ту самую ночь, когда взломался лед на реке, – рыжие нервы Евграфа Карповича не выдержали. В этот день «мужики» разобрали его амбар с хлебом. Евграф Карпович, волостной старшина, повесился у себя под навесом, где до спиртовой едкости пахло оттаявшим навозом, где чавкали коровы и хрюкали свиньи, взвизгивали борова, взгогатывали гуси и всю ночь напролет пели обалделые петухи. Рыжий, был Евграф Карпович толст, громоздок, тяжел. Он захрипел, повиснув на вожжах, и племенной жеребец напутствовал хозяина дружеским ржанием.
. . . . . . . . . . . . . . .
…Была отчаянная зима отчаянных метелей и морозов, когда вести о революции пришли в село Шушенское, – но ни Климентия Обухова, ни Дмитрия Широких, ни Ивана Нефедова там уже не было…
…Анна не помнила отца, утонувшего на шмуцоксовском мосту. Она не просилась на руки к отцу, когда у нее возникали первые человеческие ощущения и среди них не было отца… Я родилась, я увидела свет, я окликнула маму, – я было тем центром, от которого шагал мир – и то, что за домом рос Яблоновый сад и на сучьях яблоневого сада каждое утро Мишуха Усачев вешал бездомных собак, а мама говорила над дочкою, – «бездомные мы, безродные мы, нищие мы»… Первой в камынском поколении ощутила Анна, что я вовсе не центр, вовсе не противопоставленность миру, но – подчинение, зависимость, ненужность. Затем мать ушла в ссылку – только потому, что она увидела человеческих людей. Мать умерла в ссылке. Анну подобрал Мишуха Усачев. Анна полюбила Климентия Обухова, никому, кроме Климентия, не сказав об этом. Климентий ушел – сначала в поисках права на жизнь, а затем именно за это человеческое право и за человечность – в ссылку… Мишуха рассказывал охотничьи истории, похожие на сказки. Климентий писал письма, у Климентия был настоящий мир дел и действий. Я было очень глубоко запрятано – в ссыльнические письма… Это было миллиардное количество раз у человечества, когда возникали и гибли ощущения человеческого я, – и первая в Камынске, сильнее всех, больше всех, ощутила Анна, что революция есть – именно восстановление ее я, ее человеческого я, ее и миллионов других!.. – Громадные тысячелетия, громадные миллионы человеческих жизней прошли, чтобы терять я, – еще большие пройдут за революцией в будущем, чтобы – приобретать я! – В доме было тихо, Анна искала слова для телеграммы Климентию. Никита Сергеевич – пораженный – на ключ заперся в мезонине, чтобы собраться с мыслями о революции, – у стола, против его глаз была фотография Веры Фигнер. Мишуха убежал на улицу, к людям. Анна вышла за калитку, чтобы отослать телеграмму. По половодным улицам шли счастливые люди, как половодье. У почты Анна встретила – старика уже – учителя чертановской школы Григория Васильевича Соснина.