Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар
Шрифт:
– Сбылось, сбылось! – кричал старик, почти сумасшедший, совсем ребенок от счастья.
Старик обнял Анну и затанцевал на снегу в счастии. Из сельца Чертанова по мосту мимо соляного амбара – чертановские, игумновские, одинцовские – в город шла демонстрация – «мира!» – «хлеба!» – «земли!» – Впереди шел – счастливейший – Сидор Наумович Копытцев, чертановский староста.
…Шестьдесят пять лет тому назад, считая от 1917-го года, близ города Тетюшей на Волге родилась Вера Николаевна Фигнер, фотография которой долгие годы висела в кабинете Никиты Сергеевича. Дочь дворянина и помещика, воспитывавшаяся в крепостном помещичьем быту, в детстве мечтавшая стать царицей, окончившая институт благородных дворянских девиц, очень красивая, – восемнадцати лет она пошла учиться естествознанию и медицине, недворянским наукам. Двадцатилетней девушкой, когда профессор Лесгафт был изгнан с кафедры в Казанском университете, она поехала учиться за границу, в Швейцарию, в Цюрих. Она приехала в Швейцарию в 72-м году. Цюрих и Берн были местами революционной мысли. Вера Николаевна стала русской социалисткой. Товарищи Веры Николаевны уже работали в русском подполье и гибли. Двадцатидвухлетним человеком Вера Николаевна вернулась в Россию. В 1876-м году она вырабатывала программу и была одним из организаторов «Земли и воли». Фельдшерицей она работала в народе – в Саратовской губернии. Когда «Земля и воля» разошлась на «Народную волю» и на «Черный передел», Вера Николаевна стала и была бессменным и последним, ибо товарищи ее были уже повешены, – последним членом ЦК «Народной воли». Ее выдал предатель. На суде она сказала речь, которую заучивали наизусть, как пример бесстрашия. Ее фотография в тюремном халате для многих народовольцев была украшением их одиночества и жизни, и грозою совести, и укором, – та фотография, которая висела у письменного стола в кабинете Никиты Сергеевича… Суд приговорил Веру Фигнер к смертной казни по делу 1-го марта. Александр Третий потребовал к себе ее дело – и «сжалился», «помиловал», заменив ей виселицу вечным одиночеством каземата. Двадцать лет Вера Фигнер просидела в одиночной камере Шлиссельбургской крепости, где для нее не было имени, но был только номер, номер 26, чтобы имя ее стерлось с лица империи. Двадцать лет просидела в одиночестве за номером и без человеческого имени. Через двадцать лет шлиссельбургского равелина над Верой Фигнер «сжалились» вторично: в сентябре 1904-го года ее выслали из Шлиссельбурга на вечное поселение к Белому морю в село Нёноксу. Двадцать лет Веры Фигнер прошли вне жизни, двадцать лет она была вне жизни, – русские народники строили революционную философию на русской крестьянской общине, – за двадцать лет стало ясным, что русская революция, которую некогда вела за собою Вера Фигнер, шла иными идеалами. И вдруг стало известно, что в «номерах для приезжих», во втором этаже над трактиром Козлова в Камынске, – остановилась Вера Николаевна Фигнер, вместе с младшей сестрой, также ссыльнопоселенкой Евгенией Николаевной и с мужем Евгении Николаевны Михаилом Петровичем Сажиным, участником Парижской Коммуны. Вере Николаевне в тот год было шестьдесят пять лет.
Никита Сергеевич за годы от 907-го до 917-го – постарел, конечно, – и дом его пооблупили многие ветры. По-прежнему Никита Сергеевич жил в регламенте строгого времени, по-прежнему он собирал вокруг себя детей, по-прежнему дом его был открыт… Но дом подолгу пустовал. Все чаще и чаще единственным собеседником Никиты Сергеевича оставался Мишуха Усачев. По-прежнему пребывал Никита Сергеевич строг и добр к людям – и только строг к самому себе. По-прежнему последняя хорошая книга лежала у него на столе… Но реже ходил он с детьми на Козью горку, а на письменном столе, рядом с новой книгой, против фотографии молодой Веры Фигнер, все выше и выше вырастала кипа простейших арифметических и сложнейших интегральных задачников, и часто Никита Сергеевич пропускал регламентные часы за решением сложнейших и никому не нужных математических задач… Вместе с Никитою Сергеевичем старился, затихал старый его дом – и, никак не считаясь со старостью, разрастался буйно до одичания сад…
В час, когда Никита Сергеевич услыхал о приезде Веры Николаевны Фигнер и Сажиных, он пошел в «номера для приезжих». Старик, он долго собирался с мужеством, чтобы постучать в дверь Веры Фигнер. Ему отперла маленькая худая женщина в черном платии с белым воротничком на старческой шее и в белой наколке на седых волосах. Она глянула настороженно и ласково молодыми, не уставшими и строгими глазами.
– Вера Николаевна, я пришел просить вас к себе, вас и Сажиных, – я прошу вас…
Голос Никиты Сергеевича сорвался. Он говорил так, точно сейчас здесь, на пороге в комнату «номеров для приезжающих», решалась его судьба. Он смотрел на Фигнер любящими глазами. Перед Верой Фигнер стоял высокий, худой, дряхлый и беспомощный старик.
И Фигнер сказала чуть-чуть недоумевающе:
– Спасибо. Пожалуйста. Когда вам удобнее?
– Когда вам удобнее! – ответил Никита Сергеевич, – в любой час, когда удобнее вам, сегодня, сейчас, завтра!..
Фигнер сочла удобным прийти наутро.
Никита Сергеевич дом поставил вверх дном. Он мыл полы, проветривал комнаты, топил печи. Ни он, ни Мишуха не спали, должно быть, ночи – в уборке, волнении и заботах. Наутро Никита Сергеевич своими руками раздвигал стол, сам накрывал его скатертью, сам перечищал поднос для самовара, сам раскладывал у тарелок салфетки. Он был совершенно молод. Мишуха Усачев с рассвета ходил на базар за молоком, сметаною и яйцами. С раннего утра кипел самовар.
Никита Сергеевич молол ручною мельницей кофе, когда в одиннадцать – пришли Фигнер и Сажины. Михаил Петрович Сажин, старик, состоявший из громадных костей, широко открыл калитку на двор, сказал, пропуская вперед жену и Веру Николаевну, –
– Прошу пожаловать, молодежь!.. – и добавил, обращаясь к Никите Сергеевичу: – А молодежи, нам троим вместе взятым, – двести лет!..
Прошли в гостиную, Михаил Петрович шутил.
Из гостиной прошли в столовую.
Никита Сергеевич разливал кофе. Мишуха не находил себе места, цыкал на собак, и так уже безмолвных.
И над столом поднялся древний, худой, беспомощный старик. Он заговорил – и он помолодел, голос его окреп, окрепли, помолодели его глаза и жесты. Совершенно очевидно, он говорил всем своим сердцем и всем своим мозгом.
– Вера Николаевна, – старчески сказал Никита Сергеевич и крикнул молодо, – – Верочка Фигнер!.. Помните, сорок с лишним лет тому назад у вас было дружеское прозвище, – «Вера, топни ножкой!»… Вера – «топни ножкой!» Верочка Фигнер!., простите, – я никогда в жизни не называл вас так, – но я всю жизнь так называл вас… Вы не помните меня – и это не валено, – конечно, не важно, – я же не герой… Помните ли вы? – я точно помню. Сорок один год тому назад с несколькими днями, 6-го декабря 1876-го года у колонн Казанского собора?.. – Евгения Николаевна, Вера Николаевна! вы обе были там. Вы помните, на обеих на вас были серые мерлушковые шапочки. Когда молодой студент Плеханов закончил речь и рабочий Яков Потапов выкинул знамя с девизом «Земля и воля», когда городовые бросились со свистками на демонстрацию и демонстрация рассеялась, – вы пошли по Невскому, вы, Вера Николаевна, и вы, Евгения Николаевна, и с вами рабочий Яков Потапов. На вас набросились шпики, Потапов был арестован, – два морских офицера спасли вас и дрались с полицией… Я тогда впервые увидел вас!.. Затем вы уехали в деревню, в Саратовскую губернию, – работа в деревне загнала вас в подполье… Помните дачу в Лесном, где нелегально жили вы и ваши товарищи?.. Помните, в апреле восемьдесят первого года, после первого марта, когда был арестован Исаев, живший с вами на одной и той же нелегальной квартире у Вознесенского моста, и вас искала полиция, – вы жили тогда под фамилией Лихаревой, вы скрылись тогда в Кронштадте у ваших друзей Штромбергера и Завалишина, морских офицеров… Вы помните, конечно, Суханова, Луцкого, Юнга, Гласко, Прокофьева, Разумова, – военно-морскую секцию «Народной воли»?.. Верочка– «топни ножкой!»… я был тогда среди тех офицеров, я был очень близко к революционерам тех лет!.. Как замечательно вы говорили с нами тогда, – вы, восставшая против царя, вы, товарищи которой были уже на виселице, вы, ожидавшая виселицы, покойная, скромная, чистая… Вы помните правила Устава партии, которые вы выработали, вы взяли на себя и вы исполняли, – вы должны были по Уставу отдавать и отдавали все духовные силы свои на дело революции, должны были забыть и забыли все родственные узы и личные симпатии… в Уставе было записано, – «если это нужно, отдать и свою жизнь, не считаясь ни с чем», – «не иметь частной собственности, ничего своего, что не было бы вместе с тем и собственностью организации», – «отдавая всего себя», – «подчиняя себя воле большинства»… Вы помните это, Вера Николаевна. Целую неделю вы прожили тогда у нас в Кронштадте. Первое марта уже отгремело, на Семеновском плацу всенародно повешены были Желябов, Перовская… были бы повешены и вы, если бы вы не скрывались у нас… Я следил за вами и думал, – что переживает она, братья которой только что повешены?.. Вы уехали тогда на юг, в Одессу, чтобы заменить погибшего Тригони… А я, мы с Юнгом, – тою весною мы пошли в кругосветное плавание… Я вернулся в Россию, когда – перед судом – вы были в Петропавловской крепости. Страна немела от виселиц. Вас приговорили к смертной казни. Юнг погиб впоследствии при Цусимском бое… А я…
Никита Сергеевич молчал минуту.
Вера Николаевна следила за Никитою Сергеевичем – ласково и строго одновременно, заботливо старчески, без улыбки.
– Когда вас после суда увезли в Шлиссельбургскую крепость, я ушел в отставку и приехал – сюда, в Камынск, чтобы зарыться в провинцию, чтобы спрятаться – от всего в мире. Морской офицер, – я не сильный человек, Вера Николаевна. В час, когда я переходил порог этого дома, я понял, – молодость позади, впереди старость… Но я помнил заветы о том, что все духовные силы надо отдать лучшему, – и тогда ж я решил всем умом моим и всею моей волею, по мере сил моих, проводить эти заветы в жизнь… Верочка – «топни ножкой!!». Я не был героем, я сдал себя в провинцию и в старость… Но… первый раз за всю мою жизнь в этом городе я говорю о том, что было со мною до этого города, мне самому казавшееся сном… Впрочем, это не то главное, что должен я сейчас сказать. Я старше вас, я помню Бакунина и Нечаева, моих сверстников… Плеханов ушел из «Земли и воли» в «Черный передел», – помните, среди нас был Зунделевич, – он первый говорил со мною о Марксе и о марксизме… Вас замуровали в Шлиссельбургский равелин… Плеханов первый организовал русских социал-демократов. Вы были в крепости… Я… я был в Камынске… – И пришла первая русская революция. Девятьсот пятый был рабочим годом, – годом Ленина, который повел за собой революцию. Так было, так есть, Вера Николаевна. Двадцать лет, двадцать лет вы были в могиле крепости!.. – а я был – в Камынске… Девятьсот пятый был рабочим годом. Он прошел очень близко от меня, – второй раз я приближался к революции. Я думал, что я – участник в ней, что она идет через мой дом, – и тогда, в Девятьсот пятом, здесь в этом доме, ночью, наверху в мезонине, я вынужден был сказать человеку, который был дорог мне, как вы в молодости, – я сказал ему: – «Вы и ваши товарищи, вы все дальше и дальше уходите от меня, а мне хотелось бы на бодрую голову, совсем по-деловому рассказывать вам мою жизнь»… – Он ответил мне: – «не мы, не я уходим от вас, но вы уходите от времени». – Это было за три дня до Московского вооруженного восстания, он знал о нем, – он сказал: – «Вы, конечно, против него? – Вы слышите, начинается-вооруженное – восстание – рабочих. Я и мои товарищи, мы едем в Москву. Этим все сказано!»… Он был прав, говоря тогда, что не он уходил от меня, но я уходил от времени – и от революции… Он был очень утомлен в ту ночь, ему хотелось просто выспаться перед восстанием, – он уехал тогда в Москву и был убит. Его звали – Леонтий Шерстобитов. Я не успел тогда рассказать ему то немногое, что я рассказываю сейчас. Я все же сказал ему тою ночью, что я еду с ними. Я не поехал тогда в Москву, оставшись в Камынске. Я не сказал ему тогда того, что я хочу сказать сейчас вам, Вера Николаевна, вам, которая была двадцать лет вне жизни. Я очень близок был тогда к революции, – гораздо ближе, чем в семидесятых годах около вас… Никита Сергеевич молчал минуту.
– И, вот, что я должен сказать. Я прожил очень длинную жизнь. Я много старше вас, Вера Николаевна, а вам сейчас столько лет, сколько было Марксу в год его смерти, – я старше Михаила Петровича, а он был членом Парижской Коммуны, дела Маркса… Все лучшее, все честное, все подлинно человеческое, что было в моей жизни, – это было тогда, когда я приближался к революции. Все это на протяжении одной жизни, все это на памяти нашего поколения. Я смотрю на вас – и вспоминаю семидесятые годы, я не случайно вспомнил Зунделевича, – Леонтий Шерстобитов был прав, когда говорил, что не они уходили от меня, но я уходил от времени, – он не успел выслушать меня тогда. И сегодня, сейчас…
…Климентий Обухов, Иван Нефедов, Дмитрий Широких, – они ушли из Шушенского в отчаянные сибирские морозы, когда вестей о революции еще не было: они ушли, потому что вести эти должны были быть. Они вышли в отчаянные морозы империи. В детстве Климентий, в марте, помогал ручейкам выбиваться из-под дряхлых снегов, – шел за ручьями до моста у соляного амбара, – ручьи текли дальше, в Оку, в Волгу, в Каспий… Те громадные земли, которые являли собою Российскую империю, те миллионы людей по селам, по рекам, по шпалам, по городам, пригородам и заводам, мимо которых, с которыми и ради которых шли Дмитрий, Иван и Климентий, – они были в жизни, в весне, в половодье, в радости. Одиночками Куреек и Шушенских, сотнями и сотнями тысяч волостей и уездных городов они сливались в миллионы радостных рек в человеческое будущее. Из-под сибирских руд и ледников, пешком, по рекам, по шпалам, на подводах, на вагонных буферах возвращались в справедливость и жизнь те, которые за справедливость жизни разогнаны были империей по трущобам империи…
Климентий задержался у калитки: десять лет он не переступал ее порога, тогда ему было шестнадцать лет. Впервые из-за этой калитки к нему пришло сознание того, что такое – класс и революция класса пролетариев. На пороге этой калитки последний раз в жизни он видел живым своего отца. У порога этой калитки он узнал, что он любим навсегда, – и не было дня, чтоб Климентий не вспоминал этого дома: в нем жила его верность, ибо верность в любви Климентий считал такою же верностью, как делу, мысли, слову, – так же, как считала и Анна, каждый день которой за все эти десять лет был известен Климентию… Десять лет, – нет, не доверия и ожидания, но – делания общих дел, общего знания, общего становления людьми. Верность!.. Двор за калиткою был пуст. Климентий знал, – сейчас он увидит Анну, и он ощущал: сейчас он увидит вторую половину самого себя, прекраснейшую, лучшую, которую он поцелует так, как никогда еще не целовал в жизни. Анна не знала о его приезде.
На пороге в столовую стояла Анна.
В столовой были старики. Древний старик Никита Сергеевич говорил счастливым юношей.
– …Все лучшее, все честное, все подлинно человеческое, что было в моей жизни, – это было тогда, когда я приближался к революции. Это было дважды. Но я никогда не был вплотную с революцией, – мне казалось, что я недослушан ею, и это неверно, потому что я опаздывал за нею. Я хочу жить!.. И сегодня, сейчас…
Никита Сергеевич поднял голову и увидел на пороге взявшихся за руки Анну Колосову и Климентия Обухова, а сзади них чертановского учителя Григория Васильевича Соснина. Никита Сергеевич крикнул счастливо: