Тоска по чужбине
Шрифт:
Поляки ждали сейма. При их порядках, вызывавших у царя презрительно-гневливую насмешку, только собрание шляхты и магнатов давало право королю поднять налоги. Покуда денег на войну у Обатуры не хватало.
Переговоры сразу начались немирно. Иван Васильевич грозил: «Если дурной писарь обманом взял у меня Кесь, я пошлю доброго писаря, чтобы обратно отнял!» Он намекал на секретаря Ходкевича, захватившего Венден, на дьяка Андрея Щелкалова, меньше всего мечтавшего о военной славе.
В конце концов были составлены две перемирные грамоты на русском и польском языках, не совпадавшие по содержанию. Поляки сами предложили: «Государь ваш как хочет, так в грамоте своей нехай и пишет... А что до Лифляндской земли дотычется, и о том новый договор послам чините, а любо не писать ничего о Лифляндской земле». Понимая бессмысленность составления несовпадающих грамот, Иван Васильевич всё-таки произнёс клятву над своей, а королевский посланник Крыйский — над своей. Тогда же стало известно, что в Москву с уточнениями — вернее, с новыми проволочками — выехал старый знакомец Гарабурда. В Краков были снаряжены русские послы.
Они донесли, что на февральском сейме Стефан Баторий предложил вопрос: «С кем воевать — с Москвой или татарами?» Сенаторы и шляхта ответили: «С Москвой». Иван Васильевич не верил в угрозу большой войны. Литва и Волынь, по донесению послов, заражены социнианским миролюбием, три крупных воеводства и Пруссия не соглашаются с введением военного налога... Была ещё надежда на татар и запорожцев.
Татары дорого обошлись Дворовой чети, но Афанасий Фёдорович не пожалел о тратах. То было одно из первых его успешных тайных дел. Вишневецкий, староста Черкасс, подкупил четыре тысячи татар, чтобы они пошли на московитов. Татары убедились в прочной обороне русских границ, а Киевщина оборонялась слабо и была под боком... Люди Нагого дали татарам вдвое против Вишневецкого. Орда готовилась к броску через Днепр.
Запорожцы, до сей поры служившие полякам, были возмущены предательской историей с Подковой. Валах Иван Подкова, собрав казацкое войско и прикупив оружия и пороха на русское серебро, сверг господаря Петрилу, турецкого лизоблюда. Турки снова вытеснили его в пределы Речи Посполитой, потребовав от короля голову атамана. Люди князя Черкасского, возглавлявшего тайную службу на Юге, захватили Подкову обманом. Они уверили запорожцев, что с головы их атамана волос не упадёт, и увезли его в Краков, прямо на февральский сейм. Шляхта, конечно, возмутилась, не желая плясать под султанову дуду. Турецкий представитель объявил от имени султана: «Если не казните Подкову, буду считать это знаком презрения и стану думать о воздаянии!» «Подкова сам нарушил договор, — сказал на сейме Стефан Баторий. — Он преступник. Турок прислал мне саблю и в письме даёт понять, что другую наточил. Если не хотите слушать его, я встану с вами вместе и против турка, и против московита, не жалея жизни. Однако неразумно вооружать против себя многих».
Победил разум. Иван Подкова был казнён. Но запорожцы пригрозили: «Нехай они теперь попросят наших сабель!»
Как бы решительно ни настраивали себя литовские и польские вояки, на южных границах Речи Посполитой было так неспокойно и опасно, что о походе на Восток не приходилось думать. А если ещё, не без участия миролюбивых еретиков — социниан и «чад» Косого, — сорвутся сборы военного налога, войну удастся предотвратить.
6
Чтение житий святых отцов учит терпению. Царевичу Ивану, читателю прилежному, терпения не хватало. Он был уверен, что мог бы управлять уделом не хуже любого наместника, но отец упорно не допускал его к самостоятельной деятельности. Последним серьёзным поручением явилась пытка Елисея Бомеля. То, что наболтал обезумевший от боли чародей, навеки легло между отцом и сыном. Совместное участие в Ливонском походе лишь внешне примирило их, но новая женитьба сына на Елене Шереметевой возмутила Ивана Васильевича, ненавидевшего этот древний, неистребимый род.
Двадцатилетний царевич томился и метался, как всякий молодой, здоровый, много читающий и думающий, но поневоле бездеятельный человек. Тяга к писательству проявилась естественно, как замена дела. Первые опыты сочинительства — духовные стихиры и наброски жития Мефодия Потарского — были одобрены дворовыми прихлебателями. Единственного откровенного друга Протасия казнил отец... Ущербное существование в тени царя, чьи истинные таланты ещё преувеличивались и ближними и дальними, породило у Ивана какую-то возмущённую, супротивную веру в собственные выдающиеся способности. Никто не обольщается так охотно, как правитель государства и сочинитель книг.
В Мефодии Потарском царевича привлекла не жизнь его, а учение о преображении любви в человеческой истории — от грубого многожёнства, впадавшего в кровосмешение (у Лота с дочерьми), до христианского понятия о браке и, в некотором сияющем будущем, до любви небесной, не униженной похотью. Делясь своими духовными открытиями с единственным другом — женой Еленой, Иван, случалось, проговаривался о том, чтобы и им, по примеру древних христиан, ограничить свою любовь чистой привязанностью... Но, разумеется, то было лишь преходящим настроением в отцовском духе, бессильным порывом в келью. Работа над житием Мефодия остановилась потому, что в омертвелой римской отдалённости русскому сочинителю не за что было ухватиться, нечем согреть перо. А хладное перо и на голландской бумаге спотыкается.
Появление в Москве Ионы, инока. Сийского монастыря Живоначальной Троицы, Иван воспринял как знак судьбы. Иона привёз ходатайство о канонизации строителя монастыря Антония и рукопись о его житии.
Царевич принял участие в хлопотах Ионы перед Освящённым Собором, ибо от их успеха зависела и его, Ивана, новая увлекательная работа, возможность утоления уже неудержимой страсти.
Антоний Сийский умер в 1556 году. За двадцать лет имя его очистилось от пыльного житейского налёта, а дело возвысилось в глазах людей. Для приобщения его к лику отечественных святых необходимо было выполнить ряд условий: обрести мощи, доказав их нетленность, собрать свидетельства о чудесах. Только тогда можно писать Житие в надежде, что Освящённый Собор примет его.
Когда Арцыбашев явился к государю с жалобой крестьян на старцев, у царевича ещё не сложилось полного представления об обстановке на Сии. Но, воспитанный в довольстве, какое только могла доставить дворцовая жизнь, Иван не мог не восхититься подвигами и трудами покойного землепроходца. Кроме того, при всём внутреннем несогласии с отцом он поневоле воспринял его взгляд на Россию как на полудикую страну, требующую постоянного покорения и освоения. Антоний в воображении царевича Ивана приобретал подвижнический облик по образцу других святых-строителей, единомышленников и помощников московского самодержавства. Дьяк Арцыбашев этот облик разрушал, грязнил земельно-денежными расчётами, а отец ещё и его, Ивана, заставил разбираться в них. Через какую-нибудь сотню лет никто не вспомнит, в чём ущемили друг друга старцы и крестьяне, зато обитель останется навеки. В лесном углу российском пребудут добрая власть и христианский свет. Пусть Арцыбашев сам мается с крестьянской челобитной. Долг Ивана — сохранить память о святом подвижнике для назидания другим.
Тем более что ни Иона, ни сопровождавшие его монахи не заговаривали о новых льготах или земельных пожалованиях монастырю. Они хотели только узаконить новое житие, присвоить обители имя Антониевой, канонизировав основателя. С мощами они уже разобрались, в холодной северной земле прах Антония так мало изменился за двадцать лет, что ни один свидетель не усомнится в его нетленности. И чудесам же нашлись свидетели, среди которых даже давний супротивник его, священник Харитон, переживший и Антония, и могучего Заварзу.
Только с рукописью Ионы возникла некоторая неловкость, недоговорённость: это почти готовое сочинение принадлежало Ионе едва ли наполовину.
Первое «Житие Антония» было составлено лет семь назад его сподвижником Филофеем. Ревнивым старцам оно не понравилось. «Никто до сей поры не писал, а этот взялся», — записал Иона ропот иноков. Иван догадывался, что Филофей, ближе других знавший Антония, не сумел достойно приподнять его образ над низкой правдой и, между прочим, прилично объяснить его разногласия с крестьянами. Многое из написанного Филофеем Иона, по его признанию, использовал. Но и его сочинение показалось царевичу Ивану «зело в лёгкости написано». Так он и объявил Ионе, оставляя у себя его рукопись на неопределённый срок. «Что ж, государь, благодетель наш, — поклонились на прощание иноки, — то радостно, что дело наше в надёжной руце... А мы во благовремении доставим тебе иные свидетельства о чудесах для украшения твоего труда и славы строителя нашего...» Так для царевича настала счастливая пора сочинительства — не для бездельной прихоти, а ради государственной нужды.