Трагедия господина Морна. Пьесы. Лекции о драме
Шрифт:
Трагедия эта — трагедия личностей, индивидуальностей, аристократических, как всякая индивидуальность. Толпа остается где-то на втором плане, как далекий гул моря. Только страсти человеческие движут героями, являясь либо всепоглощающими (Ганус, живущий только мучительной любовью к жене, или Элла, жена Клияна, живущая ясной любовью к Ганусу), либо разносторонними, олицетворением которых является король, господин Морн, — смесь великолепия, смеха и вдохновенной трусости, и Клиян — смесь животной боязни смерти и всесильной нежности к Элле.
Господин Морн прежде всего — натура романтическая; но, создав сказку, он сам разрушает ее…
Потерпев неудачу с постановкой «Трагедии» в русских эмигрантских театрах, Набоков предпринял попытку увлечь ею театры немецкие: в июне он пишет матери о том, что посылает «Трагедию» в немецкий театр в Кенигсберге «для перевода и постановки» (BCNA. Letters to Elena Ivanovna Nabokov. 14 июня 1924 г.). Из этих планов также ничего не вышло, и «Трагедия господина Морна» так и не получила — до настоящего времени — сценического воплощения. Не удались также планы К. Проффера издать «Трагедию» в 1976 г.: перечитав пьесу, Набоков решил, что публиковать ее не следует (см.: Переписка Набоковых с Профферами / Публ. Г. Глушанок, С. Швабрина // Звезда. 2005. № 7. С. 163–166).
Публикация «Трагедии» в 1997 г. заставила исследователей, обратившихся к ней, по-новому оценить весь ранний период творчества Набокова и определить то место, которое она занимает в корпусе его oeuvres.
Б. Бойд, прочитавший «Трагедию» задолго до ее опубликования и метко назвавший ее «трагедией о счастье», предположил, что дуэльная тема в ней имеет биографическую подоплеку: в конце 1923 г. знакомый Набокова литератор А. Дроздов опубликовал в просоветской берлинской газете «Накануне» «подлую» статью о поэзии Набокова, в которой набросал карикатурный портрет Набокова-человека, якобы возникающий из его стихов. При этом Дроздов сделал вид, что лично с Набоковым не знаком. Посчитав себя оскорбленным, Набоков вызвал Дроздова на дуэль, но ответа не получил. Через неделю после выхода статьи редакция газеты сообщила, что Дроздов отбыл на постоянное жительство в Москву (Б01. С. 259). Профессору Бойду принадлежит и первый содержательный анализ пьесы: «Несомненно, самое значительное из всех написанных к тому времени произведений Набокова в любом жанре <…> В четырех коротких пьесах, предшествовавших „Морну“, Набоков идет вслед за пушкинскими стихотворными трагедиями, в „Морне“ же он, несомненно, тянется за Шекспиром <…> Хотя действие пьесы происходит в неопределенном будущем — почти синхронном условному времени шекспировской Венеции, Вероны или Вены, Набоков как бы проецирует на циклораме за спинами актеров события русской революции <…> Тем не менее „Морн“ заново открывает шекспировские возможности, которые, казалось, давно уже исчерпаны: царство — завоеванное, утраченное и обретенное вновь, король-инкогнито, переодевание, пересекающиеся любовные линии на колоритном фоне охватившего страну мятежа, в изображении которого сочетаются мерцание фантазии и смертный ужас реальности <…> „Трагедия господина Морна“ полемизирует с приемами Шекспира и других драматургов и придает им тонкую огранку. Набоков не принимает фатализм трагедии, неумолимость рока, которая очевидна с самого начала, железную логику причины и следствия <…> Он возражает против того, чтобы характер рассматривался как набор изначально заданных возможностей, и добивается, чтобы его персонаж полностью обманывал все ожидания, — и не один раз, а дважды и трижды» (Там же. С. 261–264).
В интересном очерке, посвященном «Трагедии», Г. Барабтарло пишет, что в этом произведении «Набоков обнаруживает зрелое владение всеми художественными планами <…> словесным, тематическим, композиционным, психологическим и даже метафизическим. Такой сложности не предполагалось у него до „Защиты Лужина“… Пьеса эта представляет собою скороходную, полноразмерную, пяти-актную лирическую трагедию белым пятистопным ямбом, невероятно высокого драматического и поэтического достоинства. По чисто выразительной своей силе она гораздо выше всего, что Набоков сочинил в стихах до нее, и в смысле общей художественной ценности она превосходит и его тогдашнюю прозу <…> Непрерывный поток богатых метафор; то тут, то там вспышки свежих каламбуров и звуковых эффектов; ровное и скорое качение; отличная координация трех основных частей сюжета (дилемма Морна, мучение Гануса, лихорадка Тременса); осложнение в виде сверхъестественного ревизора (Иностранца) и все-охватывающего и все-разрешающего учения (Дандилио) — все эти и другие особенные черты и тематические линии трагедии Набоков потом перенес в свою прозу…» (Г. Барабтарло. Сверкающий обруч. О движущей силе у Набокова. С. 233–234, 235).
А. Бабиков
ЧЕЛОВЕК ИЗ СССР
Драма в пяти действиях
ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ
Кабачок-подвал. В глубине — узкое продольное окно, полоса стекла, почти во всю длину помещения. Так как это окно находится на уровне тротуара, то видны ноги прохожих. Слева — дверь, завешенная синим сукном, ее порог на уровне нижнего края окна, и посетитель сходит в подвал по шести синим ступенькам. Справа от окна — наискось идущая стойка, за ней — по правой стене — полки с бутылками, и поближе к авансцене — низкая дверь, ведущая в погреб. Хозяин, видимо, постарался придать кабачку русский жанр, который выражается в синих бабах и павлинах, намалеванных на задней стене, над полосой окна, но дальше этого его фантазия не пошла. Время — около девяти часов весеннего вечера. В кабачке еще не началась жизнь — столы и стулья стоят как попало{181}. Фёдор Фёдорович, официант, наклонившись над стойкой, размещает в двух корзинах фрукты. В кабачке по-вечернему тускловато, — и от этого лицо Фёдор Фёдоровича и его белый китель кажутся особенно бледными. Ему лет двадцать пять, светлые волосы очень гладко прилизаны, профиль — острый, движенья не лишены какой-то молодцеватой небрежности. Виктор Иванович Ошивенский, хозяин кабачка, пухловатый, тяжеловатый, опрятного вида старик с седой бородкой и в пенснэ, прибивает к задней стене справа от окна большущий белый лист, на котором можно различить надпись «Цыганский Хор». Изредка в полосе окна слева направо, справа налево проходят ноги. На желтоватом фоне вечера они выделяются с плоской четкостью, словно вырезанные из черного картона{182}.
Ошивенский некоторое время прибивает, затем судорожно роняет молоток.
Ошивенский. Чорт!.. Прямо по ногтю…
Фёдор Фёдорович. Что же это вы так неосторожно, Виктор Иванович. Здорово, должно быть, больно?
Ошивенский. Еще бы не больно… Ноготь, наверно, сойдет.
Фёдор Фёдорович. Давайте я прибью. А написано довольно красиво, правда? Нужно заметить, что я очень старался. Не буквы, а мечта.
Ошивенский. В конце концов, эти цыгане только лишний расход. Публики не прибавится. Не сегодня завтра мой кабачишко… — как вы думаете, может быть, в холодной воде подержать?
Фёдор Фёдорович. Да, помогает. Ну вот, готово! На самом видном месте. Довольно эффектно.
Ошивенский. …не сегодня завтра мой кабачишко лопнет. И опять изволь рыскать по этому проклятому Берлину, искать, придумывать что-то… А мне как-никак под семьдесят. И устал же я, ох как устал…
Фёдор Фёдорович. Пожалуй, красивей будет, если так: белый виноград с апельсинами, а черный с бананами. Просто и аппетитно.
Ошивенский. Который час?
Фёдор Фёдорович. Девять. Я предложил бы сегодня иначе столики расставить. Все равно, когда на будущей неделе начнут распевать ваши цыгане, придется вон там место очистить.
Ошивенский. Я начинаю думать, что в самой затее кроется ошибка. Мне сперва казалось, что эдакий ночной кабак, подвал вроде «Бродячей Собаки»{183}, будет чем-то особенно привлекательным. Вот то, что ноги мелькают по тротуару, и известная — как это говорится? — ну, интимность, и так далее. Вы все-таки не слишком тесно ставьте.
Фёдор Фёдорович. Нет, по-моему, так выходит хорошо. А вот эту скатерть нужно переменить. Вино вчера пролили. Прямо — географическая карта.
Ошивенский. Именно. И стирка обходится тоже недешево, весьма недешево. Я вот и говорю: пожалуй, лучше было соорудить не подвал, — а просто кафе, ресторанчик, что-нибудь очень обыкновенное. Вы, Федор Федорович, в ус себе не дуете.
Фёдор Фёдорович. А зачем мне дуть? Только сквозняки распускать. Вы не беспокойтесь, Виктор Иванович, как-нибудь вылезем. Мне лично все равно, что делать, а лакеем быть, по-моему, даже весело. Я уже третий год наслаждаюсь самыми низкими профессиями, — даром что капитан артиллерии.
Ошивенский. Который час?
Фёдор Фёдорович. Да я же вам уже сказал: около девяти. Скоро начнут собираться. Вот эти ноги к нам.
В полосе окна появились ноги, которые проходят сперва слева направо, останавливаются, идут назад, останавливаются опять, затем направляются справа налево. Это ноги Кузнецова, но в силуэтном виде, то есть плоские, черные, словно вырезанные из черного картона. Только их очертанья напоминают настоящие его ноги, которые (в серых штанах и плотных желтых башмаках) появятся на сцене вместе с их обладателем через две-три реплики.
Ошивенский. А в один прекрасный день и вовсе не соберутся. Знаете что, батюшка, спустите штору, включите свет. Да… В один прекрасный день… Мне рассказывал мой коллега по кабацким делам, этот, как его… Майер: все шло хорошо, ресторан работал отлично, — и вдруг нате вам: никого… Десять часов, одиннадцать, полночь — никого… Случайность, конечно.
Фёдор Фёдорович. Я говорил, что эти ноги к нам.
Синее сукно на двери запузырилось.