ЖАНРЫ

Трагедия казачества. Война и судьбы-4

Тимофеев Николай Семёнович

Шрифт:

Осенью 1944 года назначенный генерал-инспектором Казачьего Резерва генерал А.Г. Шкуро объявил «всеказачий сполох», призыв к казакам, где бы они ни находились, собраться под казачьи знамена.

Наш родственник откликнулся на призыв славного генерала, немцы выпустили его из лагеря, и в феврале 1945 года он прибыл в Италию, в Казачий Стан, и начал хлопотать о восстановлении его в офицерском звании и назначении в часть.

В связи с общей обстановкой, дело затянулось, и он пришел в Австрию в том же виде, в каком я встретил его три месяца тому назад в Италии. На нем была все та же затасканная и истертая солдатская шинель с большими буквами SU (Sowiet Union), написанными на спине, клеймо и опознавательный знак советских военнопленных. Ничего подобного не носили пленные «цивилизованных» стран, с которыми немцы обращались согласно правилам международных конвенций.

Теперь, придя 27-го мая к нам, этот внешним видом похожий на нищего человек объявил нам, что, исполняя долг офицера, он едет вместе со всеми на конференцию. Я попытался его переубедить, указывая ему, что он все еще официально не восстановлен в офицерских правах и, следовательно, не несет связанных с офицерским званием обязанностей.

Кроме всего прочего, я убежден, что пресловутая конференция с британским командованием, на самом деле западня, и я не понимаю, зачем ему при таких обстоятельствах рисковать своей жизнью.

Увы, семя моих благонамеренных доводов не принесло желаемого плода. Дядя возразил мне, что он не имеет морального права отказываться от участия в совещании, на котором будет решаться судьба России.

Что же касается предполагаемого мною коварства со стороны англичан, то я — просто типичный для моего поколения циник, печальный продукт советского воспитания, не допускающий мысли, что существуют еще народы и страны, руководящиеся в своих действиях началами совести и чести. Наконец, тоном, не допускающим возражений, он поведал о своем разговоре с одним казачьим офицером. Последнему было доподлинно известно, что британский майор Дэйвис лично заверил генерала П.Н. Краснова честным словом королевского офицера, что казачьи офицеры сразу же по окончании совещания возвратятся в Лиенц.

Что я мог ему ответить? Мне был только 21 год, а моему оппоненту, пожалуй, уже за сорок. К тому же, у меня еще не было опыта и знания обычаев цивилизованных стран на запад от Рейна и еще дальше. Первые шаги в этом направлении предстояли мне только на пятый день после нашей беседы. Дядя уехал на следующее утро в грузовике с другими офицерами. Правда, они все были в форме с погонами, а он оставался в своей пошарпанной солдатской шинели с клеймом SU на спине.

Как потом стало известно, их всех сначала разместили на ночь в лагере в г. Шпиталь (до них в этом же лагере ночевала перед выдачей советам школа диверсантов, организованная в начале 1945 года в Италии), а на следующий день привезли в г. Юденбург, где их и передали советским военным властям. Вспомнил ли тогда мой родственник-идеалист наш последний разговор, когда по распоряжению цивилизованного правительства, его вместе с другими товарищами по несчастью, вольные сыны Альбиона выдавали на муки и смерть варварам-большевикам?

Конечно, утром 29-го мая об уже совершившейся развязке мы еще не знали, и день этот начался для меня беззаботно и приятно. После полудня я встретился с давнишней знакомой, которую я больше года не видел. Познакомился я с ней в 1943 году в Берлине. Она была латышкой, рожденной в России, встречался я с ней на вечеринках, на которых собирались привезенные на работу в Германию земляки… В расположении казачьих беженцев она оказалась случайно с группой власовских пропагандистов, занесенных передрягами войны в этот уголок в Австрию в километре от Терско-Ставропольской станицы. Каким-то образом мы столкнулись друг с другом и, как старые знакомые, решили провести время вместе и в описываемый день. Было около четырех часов дня, мы сидели под деревом недалеко от реки. Дав волю фантазии, я рисовал перед воображением моей подруги увлекательные картины предстоящей нам в эмиграции жизни. В этот момент из-за кустов показались два тяжело дышащих юнкера. Я спросил их, что слышно нового и куда они так спешат. Наскоро и торопясь, они сообщили, что стряслась беда. Вскоре после полудня в Амлах, к месту, где скучилась группа юнкеров, приблизилась открытая военная машина. В ней, кроме шофера, сидел английский полковник и переводчик. Шофер затормозил, полковник поднялся с сидения и через переводчика объявил: «Казаки, ваших офицеров вы больше не увидите. Я знаю, что вы — храбрые люди. Но у вас есть только один путь — путь в Россию».

После этого автомобиль круто повернул и помчался назад в Лиенц. Всполошенные юнкера, обсудив положение, решили немедленно разослать гонцов в близлежащие полки и станицы, предупредить казаков и их семьи и поднять тревогу.

Новость грянула, как гром среди ясного неба. Хотя я, как было сказано выше, не доверял англичанам, но к такому обороту дела я все-таки не был готов. И вот это самое страшное пришло: «Назад! В ненавистный сталинский застенок!»

Заманчивые картины предстоявшего в мечтаниях эмигрантского бытия развеялись, как дым. Нужно было искать пути противодействия неизбежному, выносить решения за себя и вместе с другими за всех. Как-то сразу пришло в голову: «Я должен быть теперь с моими товарищами. Там мое место. Там мой долг».

Я проводил мою опечаленную и встревоженную знакомую в расположение власовцев (увы, больше ее я никогда не встретил) и возвратился в нашу палатку в Терско-Ставропольской станице. Я разъяснил маме создавшееся положение и мотивы принятого мною решения. Конечно, в моих мотивах было много от подсознательного эгоизма, инстинкта самосохранения. Лишь мама не думала о себе. Она ничем не показала, как ей больно, что я оставляю ее и ухожу, может быть, навсегда. Она только хотела блага мне. Поэтому одобрила мои доводы. Вдруг ей пришла в голову какая-то мысль, она порылась в вещах и вытащила мой старый домашний костюм, который она возила со времени нашего ухода из Харькова в августе 1943 года. Завернула костюм в пакет и дала мне: «Возьми, он может тебе пригодиться».

Затем она взяла в руки икону Спасителя в старом серебряном с позолотой окладе. Эта икона сопровождала маму с дней ее юности на всех извилинах ее жизненного пути с той поры, когда она в 1910 году оставила родную семью и Ставрополье и поехала учиться, сначала в Москву, а оттуда в — Харьков. Я стал на колени, мама благословила меня. Поднявшись, я вышел из палатки и зашагал по дороге в Амлах. На сердце было тяжело.

Весь день в долине Дравы стояла великолепная летняя погода. Светло и солнечно было и теперь, но с горного кряжа на северо-запад от Лиенца переваливались через хребет, контрастируя с радостной голубизной неба, сползали по скатам гор темные клубящиеся тучи. Странное чувство овладело мной. Я остановился и погрозил кулаком тучам, воскликнув: «Даже небо против нас!» Резкий порыв ветра сорвал с моей головы шапку, и она покатилась по земле. Я поднял ее, надел на голову и продолжал свой путь в Амлах.

Как показали события ближайших дней и годы спустя, мой бунт против неба не был мне зачтен, и я благодарю Бога за милость, которую я не заслужил.

И вот, более чем полстолетия после этих событий, я сижу за моим письменным столом в далекой Америке, о которой тогда мне не приходила в голову ни одна мысль, и записываю воспоминания этих незабываемых дней.

Когда я пришел в училище, я не заметил среди юнкеров ни тени паники. Возглавлял училище портупей-юнкер инженерного взвода Михаил Юськин. Мне выделили место в покрытом соломой углу амбара, где расположились и другие юнкера нашей полубатареи.

Довольствие я взял сам себе: на площади перед амбаром была навалена гора консервов, их привезли за день до этого англичане.

В другом амбаре группа юнкеров под водительством знавшего английский язык юнкера Полухина, сына командира артиллерийской полубатареи (эмигранта из Франции), выводила белой краской на черной доске объявление голодовки протеста: «We prefer hunger and death, then to return to USSR».

Затем доски с этой надписью были установлены на окраинах Амлаха у дорог, ведущих на запад и восток — в Лиенц и Шпиталь.

От всего этого времени в мою память врезались лишь два воспоминания. Первое: наблюдение юнкеров о реакции англичан на выставленные черные доски протеста с объявлением голодовки. Одни ругались, но были и такие, которые жестами выказывали сочувствие, и, как нам казалось, ободряли нас.

Эти знаки сочувствия поднимали дух юнкеров, укреплялось убеждение, что, увидев нашу решимость, английское командование откажется от своего намерения выдачи казаков и их семей на расправу большевикам. Бесконечно повторялся довод, что, рассуждая логически и следуя соображениям собственного интереса, капиталистическая Англия не может быть другом коммунистов-большевиков, смертельных врагов капитализма… Так вот мое второе воспоминание связано с тем, что в вопросе наших возможностей побудить британское командование к отмене приказа о репатриации антибольшевиков-казаков я оставался таким же скептиком, каким я был в беседе с моим несчастным дядей-идеалистом.

Поделиться с друзьями: