Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Трагический зверинец
Шрифт:

Да... Кое-что поняла. Но и меньше могла бы понять и все-таки все понять.

Стояла пораженная. Стояла... Стояла...

Шла потом из комнаты через учебную, через коридор и шкафную, еще коридор -- в столовую...

Видела, что один шкаф приоткрыт, что из-под комода против маминой двери торчит мертвый мышиный хвостик с обгрызанным задом,-- кошка, значит. Видела рожу сквозь стеклянную, на лестницу, стену передней. Рожа прилипла к стеклу. Мы ее часто видели по воскресным вечерам, когда с Володей играли одни в покинутой квартире. Видела в буфете насмешливое красное лицо Прокофия.

– - Опоздали, барышня, без сладкого накажут.

В столовой, конечно, никто не наказывал, никто, не ждал, никто не заметил. Так ведь и все теперь...

Ела, все-таки что-то жевала, и ничего не думала. Кончился завтрак.

– - Сегодня мы на гимнастику не пойдем. Можешь в шкафной играть в мячи.

Должна бы обрадоваться. Вот праздник в будни! Вместо постылой гимнастики там, в какой-то чужой зале, где по команде вышвыривают вперед, в стороны и вверх ноги и руки, и глупо маршируют без игры и ловкости,-- игра ловкаческая в мячиковую школу.

Но так было бы,-- что праздник, если бы была жизнь настоящая, а теперь, когда все -- как будто, какая же радость?

Я рада, что видела щель в шкафу, проходя по шкафной. Я вспомнила о ней теперь на обратном пути.

И я там, под шелковыми юбками.

Моя милая учебная! Моя любимая Александра Ивановна!

"Мамочка, мамочка, мушечка, моя мушечка, моя... дорогая, моя дорогушечка, мушечка -- моя дорогушечка..."

Вышла рифма, и я остановила свои причитания.

Зачем они меня гонят?

Куда они меня гонят?

Кто теперь будет приказывать?

Всегда будут приказывать?

Теперь совсем чужие?

И охватил глухой бунт.

После шкафа ходила к окну в пустую мамину спальню. Открывала форточку и, вскочив на подоконник, и выше, на опустошенный мною ящик из-под медовых пряников,-- высовывалась по пояс на морозный воздух, вдыхала его жадно, с страстною тоскою в воспаленную сухими рыданиями грудь.

И мечтала умереть.

Умереть, и чтобы простили, и чтобы каялись...

И чтобы все кончилось.

Когда настудилась вдосталь, слезла и, так как озябла и думала, что помру скоро,-- то и размякло сердце, и стала горько и обильно плакать, свернувшись червячком в ногах маминой постели.

Так меня нашла мама. Бросилась закрывать форточку, бранила меня, села ко мне, отняла мои руки от распухшего лица, ласкала и спрашивала:

– - О чем? О чем?

– - Я не хочу в немецкую школу.

Она забыла удивиться, что я знаю. Она сама заплакала и говорила сквозь слезы много правильных слов.

– - Перед Богом, я исполняю свой долг, моя девочка!

И объясняла мне, в чем моя вина и в чем спасение.

Должно быть, промелькнули в быстрых мгновениях Руслан и Людмила, черепахи, пруд с плотом, который тонул по мою щиколотку, когда оттолкнуться, Володя, Боб, Джек, Эндрю и мистер Чарли, и Люси и просто Чарли, и палатка с молочным светом и шмелем, и учебная еще раз, один последний раз милая, и мохеровый щекотный платок. И... как пахнет мамочка резедой! Как та туфля Нади, невестки, которую я украла в свою постель и целовала из любви прошлой весной, когда она была еще невестой...

И вдруг Шульц, вдруг Шульц, т. е. розовая гребеночка и букетик незабудок на пропускной бумаге. И лужа слез под уткнувшимся в стол носом пеголицей Гуркович...

Немки там опять! Эта будет опять немецкая школа, уж совсем настоящая.

– - Мамочка, зачем в немецкую? Зачем чужие? Не люблю немок.

Я же была так несчастна в немецкой школе здесь, полупансионеркой, и все-таки еще дома спала, а теперь и спать в Германии, и спать одной в Германии.

Волнушки! Песок белый, гладкий, и пробили волнушки рядочки остренькие, как змейки переплетенные. Босыми подошвами помню... Также роса рано на рассвете по лугу к морю и бледно-розовые гвоздички... И барка старая вверх дном дырявым. Володя и я на дне наверху, в дыры ноги засунули, длинными шестами, как веслами гребем, песок роем, как воду...

– - Мама, там нельзя босой?

– - Босой?..

Мама оживает, сушит слезы платком.

И вдруг тюфяки!

Мама рассказала мне про тюфяки.

Какая сила была в этих небывалых, несбывшихся тюфяках, чтобы всю цепкую, липкую тоску расставания обернуть жадною радостью, ярким желанием? Откуда прознала о них мама? Почему надоумилась рассказать мне о них? И она продолжала:

– - В школе немецкой девочки все делают сами, дежурят по две недели, кто в спальнях, кто в столовой, кто по коридору, но каждую субботу, всею школою, все тюфяки вытаскивают на лужок (верно, из окон выбрасывают),-- и колотят их камышевками. Два раза в неделю носят бедным платье... Сестры добрые, школу учредил орден протестантских сестер диаконисс...

Я не слушала. Я видела лужок зеленый, ряды девочек, ряды тюфяков, ряды взмахнутых камышевок, и перебивчатый, плоский стук, и солнышко.

Все новое, все небывалое и вольное, потому что я так любила, чтобы все сама. Это -- воля.

И вот опостыла по-новому и непоправимо учебная, и выцвела старая жизнь. Сердце кочевое метнулось вперед, в новое, в неиспытанное и вдруг поманившее.

Это была измена, и я была изменницей. Наблюдала себя сквозь все неразумие своей радости и удивлялась себе, не понимая. А мама очень обиделась и не могла больше меня ласкать.

Но мне и не нужно было. Жадность ласкала. Ласкала меня обетами и желаниями.

* * *

Путеводные обманы!

Тюфяки оказались обманами.

В школе диаконисс (их шаловливая моя старшая сестра, в стороне от мамы, называла дьконицами) не выколачивали девочки тюфяков на лужочке. В школе было скучно, нудно, мрачно.

По широким коридорам, прорезавшим пополам трехэтажный дом из темных кирпичей, с решетками в нижнем ряду окон,-- неслышными шагами, деловито скользили сестры-дьяконицы в своих темно-синих платьях и белых чепцах с накрахмаленными фалборками, улыбались бледно, неустанно следили за тишиной и благопристойностью. Два пастора заведовали учением: герр пастор Штеффан на коротких ножках, белобрысый, с трясучим животом, и герр пастор Гаттендорф -- молодой, но хромой красавец с каштановыми локонами и синими глазами.

Мои старшие подруги влюблялись в него, плакали по нем, ссорились из-за него.

Но не Люция, конечно, не Люция. Она была моею...

Глядела из окна, как переступал порог калитки в высокой темно-кирпичной стене юный красавец, как шел через песчаную площадку к крыльцу, слегка припадая на одну ногу,-- и были мне противны неровные жердины ног с повешенным на них смятым и прошлое движение старательно запомнившим сукном. И не понимала я, почему почетны жесткие, звериные волосы, скрывающие нежные щеки и подбородок.

Поделиться с друзьями: