Трагический зверинец
Шрифт:
Это полдень.
Жарко. Пустынно на берегу.
Я выкупаюсь.
Не стоит бежать домой за купальным костюмом. Мальчики привяжутся идти со мною. Накажет невестка не опоздать к обеду. Я просто так. Жаль, что страшно рубашку скинуть.
Или можно? Уплыву глубже.
Купаюсь там с рыбками, с живыми грибами, с улитками, с дельфином, с крабом... А вот на дне черные морские ежики с острою известковою щетиною.
Я вижу их сквозь стеклянную серебро-голубую глубину. Они тоже кажутся темно-пурпуровыми, как и жутко-сумрачные пятна подводных травных рощ. Хорошо, что плыву. Если бы нужно ступать по хрящу, так на дне можно занозить подошву о каменную щетину ежей, можно запутаться в пурпурно-бурых, лапчатых, пузырчатых стеблях...
Далеко выплываю. Дальше, чем где видела дельфина с детским лицом. Здесь, в мерцающую глубину глядя, вода уже зеленая и солнце в ней густо-желтое, как янтарь. И расплываются необъятно непонятные тени подводных скал.
Нет ли в скалах акул? Или больших, брюхатых каракатиц? Могут присосаться мне к животу мягкими щупальцами, неотрывными...
А если на минуту потопить голову в воду и глаза раскрыть,-- станет вдруг глухо, глухо, застелется струистая тусклость, и не страшно станет тогда... умереть не страшно...
Соленая вода держит без усилий. Можно перевернуться на спину и зажмурить глаза от большого света.
Пурпуровые сумерки, и тишина вся в пурпуре.
Лежу без движения.
Куда несет меня невидимое течение?
Разве нужно знать -- куда.
Но мысль об акулах тревожит глупый страх.
Уже я на берегу, на сыпком, гладком хряще... Хочу натянуть рубашку на мокрое тело. Но жду немного, ленясь и нежась. Не боюсь. В глухой полдень кто пройдет пустынным берегом?
Жарко. Уж очень жарко. И нет защиты голове. Я утром убежала от "лошадок" и забыла шляпу. Стало беспокойно в голове. Верно, солнце ударяет без милости по мозгу.
Вскакиваю. Бегу к черным скалам. Ищу тени. Ее уже нет. Солнце гонится за мной и кружит голову, и пьяный страх забился в заметавшемся сердце.
Вот скважина между скалами. Вползаю без мысли, втискиваюсь, царапая плечи, потому что закружилась голова и останавливается дыхание.
В глубине щели пещерка. Сыро, тихо, темно. Голова и плечи уже там. Потом и вся.
Лежу, молчу. Счастлива.
Может быть, и у краба в его щели есть пещера?
Лежу, зажмурив глаза. Должно быть, улыбаюсь. Хорошо в прохладе, сырости и тишине.
Глаза открылись. Черный, гладкий камень близко у глаз. Это стена моей пещеры. Я люблю глядеть так, очень близко, в предмет.
Вдруг замечаю движение. Это оттого, что мои глаза так близко у гладкой стены, что я могу заметить такое маленькое движение. Ползет снизу, с хряща по стене вверх маленький красненький паучок. Он весь не больше алой бисеринки. Но я вижу его ясно. И вижу на головке его четыре глазика. Четыре выпуклых блестящих точечки.
Это, конечно, его глаза.
Паучок вдруг круто остановился на самом уровне моих глаз. Не движется. Гляжу в его четыре глазочка, четыре глазочка у аленькой бисеринки. И вдруг я чувствую: те четыре глазочка красного паучка видят мои глаза неизмеримые, как море, как два моря безбрежные... и глядят те четыре бесконечно малых в мои два безграничных глаза, глядят и мерят, и боятся, и размышляют.
Мгновение, два, три...
Притаивши дыхание, жду его решения. И красный паучок повернул круто бисеринку книзу, скатился по сырой стене в свой хрящ, откуда выполз.
Тихо, тихо, осторожно я выдвигаю свое остывшее тело из прохладной пещерки.
Там, в пещерке, живет красный паучок. Он боится меня.
Зачем пугать его? Зачем подглядывать непрошено его жизнь и решения?
Тихо сидела. Тихо натягивала белье и платье.
Пошла к воде намочить платок, накрыть мокрым платком голову.
Не обулась. Ласковыми подошвами, ступая цепко, нащупывала влажные камушки, обточенные ласковыми волнами, влажные и теплые под обжигающим жаром солнца.
Подняла один, полосатенький, понюхала, лизнула: соленый, теплый, влажный.
Помню, заплакала, и с чего -- не знала. Так давно не плакала...
И вдруг так непонятно стало... Легла на хрящ. Босыми ногами зарылась в него, и лицом прильнула. Тепло, влажно... Тупо бьется кровь в ушах, темно и глухо, и тепло и влажно, и гулко, и тишина.
О Боже,-- я камушек!
Сама я камушек влажный и пригретый, тихий и под гулкой волной. И темнота пурпуровая во мне... И я красный паучок -- аленькая бисеринка с четырьмя точками-глазами. Влажно и прохладно в моей пещере. И я краб черный, боком, боком тороплюсь... И грибочки с бахромкой... течет вода подводная, чую, знаю ее, ей открываю бахромки,-- ловлю течения далекие. Слышу, слышу большую глубину, далекую, глухую глубину, очень тихую и плотную.
Целую камушки и снова языком лижу: соленые. Слезы ли мои? Или вода морская? Она тоже соленая.
И море плачет?
Или оно все слезы, все слезы камней, и паучков, и крабов, и мои, слезы земли?
Конечно, мне хорошо, и что-то прервалось, что становилось несносным.
Я уже давно не плакала. Слишком давно... так, от радости.
Посвящается Сергею Городецкому
У Алены Симкиной должен был около этого времени родиться ребенок.
В детстве я с нею, на телеге ее матери, возила с грязных осенних полей картошку, убегая потихоньку от своей гувернантки. Теперь нам обеим было по восемнадцати лет. Прошлою весною она вышла замуж за своего ровесника и круглого сироту Симкина в Широкове.
Девушками мы не видались, но про ее свадьбу, и теперь про ожидавшиеся роды, я слыхала от Марьи Францевны, фельдшерицы, в которую была влюблена с трепетом поэзии и преклонения,-- неутомимую, великорослую, со светлою, женственною улыбкой на мужественном лице.
В это утро что-то толкнуло меня ехать к Алене. Я собрала узелок старого белья на распашонки и простыньки ожидавшемуся ее ребенку, и потащила сама в конюшню, чтобы там лично торопить Федора с закладкой.
Но Федора не оказалось дома: проезжал с конюхом новую четверку. Пришлось самой привести из денника моего Казака и заложить его в шарабанчик.
Согретая и деловая, я вскочила в экипаж, вкинув в него свой узелок и тронула Казака из сарая. Простучали подковы и грохотчато выкатились колеса по доскам на убитую щебнем дорогу.