Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Тренинги свободы
Шрифт:

И эти люди, почти все без исключения, изъяснялись ритуализованным языком Канта.

Врачи — с пациентами, пациенты — друг с другом и с врачами. За столом, в гимнастическом зале, в бассейне, на медицинском осмотре, на велосипедной прогулке, один на один и в компании, везде и всегда, даже в острых конфликтных ситуациях. Некто, весьма осторожно и по возможности ненавязчиво, высказывает какое-либо утверждение. Его собеседник с любопытством задает встречный вопрос, из которого следует, что предмет беседы нуждается в определении. Тогда первый определяет суть дела. Второй, в свою очередь, излагает собственное понимание предмета. Оба устанавливают, что расходятся или, наоборот, сходятся во мнениях. Второй собеседник предупредительно возвращается к исходному утверждению, чтобы самому рассмотреть, осуществимо ли, вопреки расхождению в определениях или же благодаря совпадению определений, предполагавшееся в нем действие. Если оно неосуществимо, то процесс согласования начинается сначала.

Немцы, приехавшие из восточных земель, понимали все это гораздо меньше, чем я. В чем сродни были нашим дорогим соотечественникам. Если они хотят чего-то, они берут и добиваются этого. Если же это не удается, им кажется, будто на них ополчился весь мир. А раз так — пусть летит он ко всем чертям!

(2003)

Тренинги свободы

Ярко светит солнце; потом небо заволакивает тучами. Мусорщики спешат поскорее закончить свои дела. В переполненном баке, на самом верху, лежит пара стоптанных женских туфель. Рабочий не обращает на них внимания; когда он торопливо хватает и поднимает бак, туфли падают наземь. Одна кувыркается по мостовой, вторая плюхается на тротуар у подъезда. Рабочий замечает туфлю у себя под ногами, только споткнувшись об нее. Он поднимает ее, хочет бросить в скрежещущую, всепожирающую пасть машины, но пасть как раз с лязгом захлопнулась, и туфля летит на асфальт. Мусорщик нагибается за ней, машина тем временем трогается, он бежит следом. Вторая туфля остается на тротуаре.

Спустя час ее там уже нет. Начинает моросить дождь. Блестит мокрый асфальт.

«Если вдуматься, свободы у нас меньше, чем у рабов в древнем мире. Встаешь изо дня в день в один и тот же час, на работу идешь туда же, куда и вчера, делаешь всегда одно и то же. Ни поохотиться в королевском заказнике, ни даже улицу перейти, когда хочется: жди, пока загорится зеленый сигнал», — пишет в редакцию один читатель. А вот Эрве Гилбер в своих последних двух книгах утверждает прямо противоположное. Он рассказывает, как гибнут свободные люди в наше время, когда, как они надеялись, возможности человеческой свободы становятся беспредельными. Когда приверженцы самых разных религий, женщины, гомосексуалисты, цветные, пройдя через кровавые столкновения и долгие судебные процессы, добились наконец, чтобы их равноправие перед законом было признано торжественно и публично, а неутомимые активисты различных эмансипационных движений, члены всякого рода меньшинств, по тем или иным, мнимым или подлинным причинам чувствующие солидарность друг с другом, после больших побед как раз ушли на отдых.

Между происходящими вокруг нас трагедиями и степенью добытой в борьбе индивидуальной свободы причинно-следственной связи нет. Речь идет разве что о том, что эмансипационные движения порождают куда больше проблем, чем ожидали или надеялись их участники. И куда больше таких осложнений, которые невозможно решить ни путем проведения в жизнь универсального принципа святости человеческих прав, ни средствами просвещения. А ведь как все вроде бы хорошо шло. Казалось, времена больших, официальных конфессий, господствующего положения белых, террора живущих стаями самцов-расистов и воинственных вождей гетеросексуальных племен раз и навсегда ушли в прошлое. В эту фантастическую эпоху женщины, особенно гордые своим званием женщин, даже склонили самых чувствительных из заядлых гетеросексуалов к тому, чтобы те уже научились понимать разницу между клитором и влагалищем. Потому что не так-де все просто: сунул, а там само пойдет. В это фантастическое десятилетие чернокожие осознали не только свои права, но еще и свою красоту. Множились и росли, как грибы, маленькие конфессии и секты. Свои самостоятельные общества и печатные органы основывали садисты, мазохисты, онанисты; отдельную группу создали радикально настроенные лесбиянки, которые категорически отвергали любые половые сношения с мужчинами, поскольку сама возможность пенетрации представлялась им чем-то тождественным политическому угнетению. Еще в одну группу объединились те умеренные лесбиянки, которые делали себе детей с помощью голубых мужчин: но точно так же организовывались в отдельные группы, посещали отдельные бары, носили особую одежду, даже усы и волосы по-особому подстригали мужчины, которые всем прочим предпочитали оральные, анальные, уринальные или даже фекальные радости, или сношения с кожей, лаком, активно или пассивно. Когда вышел в свет третий том монументального труда Мишеля Фуко «История сексуальности», разразилась гроза. «Бедный мой зайчик, и чего ты только ни нафантазировал!» — однажды вечером сказал своему молодому другу уже тяжело больной, однако до конца скрывающий свою болезнь философ. Эрве Гибер накануне вернулся из Мексики и, поскольку в самолете у него внезапно поднялась температура, пришел к зловещему выводу, что заразился СПИД'ом. «Если бы каждый вирус, который с этими чартерными рейсами постоянно облетает вокруг земли, был смертельным, весь земной шар давно бы уже обезлюдел».

Поистине странное утешение в устах больного человека, который знает уже все фазы протекания болезни. Четвертый том своего монументального труда Фуко не успел завершить. Гибер, которого он, сидя на кухне своей квартиры на рю де Бак, назвал зайчиком, тоже уже мертв. Даже обладая очень большим опытом, трудно ответить на вопрос, что за существо человек: живущее в одиночку или в стае? Это — вопрос, обойти который не дано никому. В молодости ответ вроде ясен: ведь ты выбираешь себе пару, рожаешь детей, воспитываешь их; но уверенность твоя с годами мало-помалу утрачивается.

Суть вопроса, собственно говоря, не в том, живешь ли ты в социально регулируемой стае (коллективе). Нет, вопрос в другом: если ты живешь в социально регулируемой стае: в семье, орде, стаде, племени, нации, государстве, если ты живешь организованно, — то почему при первом же удобном или неудобном случае ты восстаешь против стаи, почему норовишь переступить, сломать, обойти те формы, которые придают твоей жизни определенные рамки, почему вскармливаешь и в себе, и в других такие отклонения (девиантности), которые делают тебя неприступным и неприятным для других? Почему поедаешь, почему подрываешь, почему разоряешь, почему разворовываешь то самое государство, без которого не можешь существовать? Двойственность эта в современных массовых социумах бросается в глаза еще сильнее, чем в замкнутых, архаичных сообществах, хотя деревенских дурачков, воров и бродяг вдоволь хватает и там.

На окраинах современных обществ мечутся и страдают, цепляясь за свою индивидуальную свободу и не зная, что с ней делать, бесчисленные бродяги и одиночки. Смысл их жизни исчерпывается в каком-нибудь экстравагантном юношеском бунте, последствия и травмы которого они тащат на себе всю жизнь. К тому же, в конечном счете, они ничем почти не отличаются от тех огромных безликих масс, которые, ни о какой особой личной свободе не помышляя, живут обыденной, уравновешенной жизнью, а выражать свою индивидуальность вынуждены в каких-нибудь излишествах и мелких пороках. Эти излишества, в общем и целом рассматриваемые как формы протеста и предлагаемые в широком ассортименте как товар, незаметно привели современные массовые общества назад, к магии, хотя те же самые общества не могут полностью отказаться и от своих просвещенных воззрений в сфере психологии, от мечты о ментальной прозрачности и стабильности. Ведь само существование всей современной административной системы, развитие и поддержание на должном уровне нынешнего технического и технологического потенциала невозможны без постоянного совершенствования, оттачивания разума. Эти люди бьются и мечутся, пытаясь сохранять равновесие между магическим и ментальным. Конечно, когда речь идет о таких громадных массах людей, ясно, что они не способны поддерживать уровень технологических и технических знаний на уровне соответствующего эпохе ментального знания, но не могут ничем заполнить и зияющие лакуны. Для выполнения таких операций у общества нет ментальных методов и приемов даже на самом элементарном уровне. А поэтому ментальная регрессия современных массовых обществ почти неизбежна. Модернизация, совершая все новые и новые толчки и всплески, наращивает технический потенциал, но в ментальном плане оставляет пустые, ничем не заполненные провалы.

Не удивительно, что огромные массы людей отворачиваются от того скудного ассортимента перспектив и обещаний, который предлагает им разум, и возвращаются к ритуальному, мифическому, магическому, ко всему тому, с чем знание, добытое индивидуальными путями и средствами, ничего общего не имеет. Бывало, на первых поп-концертах высвобождались неуправляемые инстинкты, толкающие к насилию и разрушению, — сейчас такие инстинкты бушуют на футбольных матчах, приобретая здесь куда более опасную форму. То ли музыка за это время изменила публику, то ли, может быть, публика как-то локализовала свою повседневную агрессию, переведя ее в приятные ощущения и в наркотики? Так ли безобиден футбол, как он сам о себе утверждает, и если он действительно безобиден, то следует ли видеть всего лишь случайность в том, что именно на стадионах столь часто летят ко всем чертям социальные условности и соглашения?

Во всяком случае, такие категории, как грех, вина, как-то незаметно исчезли из повестки дня. Между добром и злом больше нет разницы. В обыденных дискурсах стало принято избегать оценочных определений. Убийство и секс стали объектами ритуального показа, культовыми темами. Они быстро приходят на смену ментальному знанию, строгости и аскетизму самопознания, самоограничения, на смену различным упражнениям, призванным способствовать самопознанию человека. Они делают ненужными прежние психологические школы.

В литературе самая большая забота сегодня — линейность, историчность фразы и вытекающая отсюда жесткая, однонаправленная структура.

Слишком близко находится море, которое не дает ласково-теплому континентальному воздуху осени застояться в горах, колеблет его своими порывами. Чутье еще способно их разделить. Чутье, я бы сказал, еще улавливает теплое дыхание суши, сквозь которое теперь просачивается морская прохлада. «Не понимаю, зачем мне дают танцевать эти роли, — читаю ночью дневник Нижинского. — Я люблю показывать себя. Меня в жар бросает от них. Я люблю свой жар, но не люблю, чтобы за мной ухаживали». В ночи порой слышится лошадиное ржанье. «Я не дам себя соблазнить». На рассвете опять просыпаюсь от ржанья.

Светает, а они все еще разговаривают. «Ты не мог бы сказать мне, в чем суть наших отношений?» Это звучит фальшиво, она даже голову наклоняет немного: дескать, вопрос не стоит принимать совсем уж всерьез. За окном брезжит рассвет: такое нечасто приходится видеть. «Не знаю, зачем тебе это нужно… По-моему, это взаимное и равное по силе влечение, на которое мы все-таки реагируем по-разному, так как не знаем, что делать друг с другом. Если в наших взаимоотношениях есть суть, то — вот она». Это лишь полуправда; по ее голубым глазам видно, как она угадывает и переваривает вторую половину. «Пожалуйста, сформулируй попроще». «Не знаю, известно ли тебе это слово, влечение». Вопрос в данном случае звучит не так, а по-немецки. Она смотрит непонимающе; в такой ситуации надо попытаться прибегнуть к французскому. «Attirance, wenn du willst s'eduction». В ответ — нетерпеливый кивок: слово известно ей на обоих языках. По всей очевидности, она не может понять, к чему он клонит. «Это всего лишь означает, что на свете есть люди, которых влечет друг к другу, а других — нет. Проще не скажешь. Взаимное влечение дает людям переживания, другим недоступные. Как будто позволяет шагнуть в какое-то неизвестное измерение. В одно и то же время эротическое, чувственное, духовное и религиозное; в неизбежности его есть что-то сакральное. Если хочешь знать, у нас все началось с того, что ты покраснела, тогда, в двери. Ты испугалась меня, а я — тебя. Но, чтобы избежать недоразумения, ты сразу же подала два тревожных сигнала». «Полно, что еще за сигналы?..» «Ты сказала, что ты — никто. Мы шли в тумане по берегу озера, и ты произнесла именно это, ты именно это нашла нужным сказать в тот самый момент, когда превратилась во мне в кого-то. Влечение как раз и значит, что характер другого выкраивает себе пространство, устраивается там, размещается. Это было больно, очень больно. Второй сигнал ты подала на другой день, на торжественном ужине, тайно. Ты сказала, ты на глазах у всех шепнула мне на ухо, что у тебя не было и нет никого, ты одна. Ты не можешь, да и не хочешь жить, сказала ты несколькими часами позже, за столиком в ночной корчме, а чтобы я острее это почувствовал, взяла меня за руку. В рукопожатии этом таилась не только мольба, чтобы я усилил тебя своим бытием, потому что тебе было страшно, что я, может быть, не принимаю тебя всерьез: ты словно бы говорила мне: докажи, что ты нашел в себе место для меня. Ты хотела, чтобы я взвалил на себя ответственность за тебя. Что опять-таки — религиозное, сакральное, спиритуальное измерение; называй как угодно. И можно просто его отвергнуть. Все это — несомненные факты, но ни я, ни ты не знаем, что с ними делать. Нечто вроде начатой фразы: чем дальше мы ее пишем, тем меньше шансов, что завершим». «Я говорю в первом лице единственного числа, по-другому не умею, а ты свои слова сразу переводишь во множественное».

Поделиться с друзьями: