ЖАНРЫ

Тревожный звон славы
Шрифт:

Рукопись составила тетрадь из девяти двойных листов. Сделав заключительный росчерк пера, он поставил дату.

Во дворе грузили подводы. Расторопный Калашников был в далёком Болдине, и он сам выскочил во двор, чтобы плотнее укрыть ящики рогожей. Библиотеку он отправлял в Петербург.

Из домика Арины Родионовны слышались голоса, пение. Няня, тревожась за него, выучила молитву об укрощении сердца владыки. Теперь поп Шкода, позванный ею, вторил густым своим голосом.

Если он в Москве тосковал по кому-нибудь, то по ней, своей няне.

Подруга дней моих суровых, Голубка дряхлая моя! Одна в глуши лесов сосновых Давно, давно ты ждёшь меня.

Это он написал в Москве, переносясь мыслями в Михайловское.

Ты под окном своей светлицы Горюешь, будто на часах, И медлят поминутно спицы В твоих наморщенных руках.

Он вернулся в дом, к своему теперь почти пустому столу, и открыл тетрадь. Эта тетрадь заполнялась им с двух концов. Черновые строки мешались с перебелёнными, за «Цыганами» шли отрывки, заметки, песни о Стеньке Разине, черновики пятой главы «Онегина». С другого конца тетради был записан монолог Алеко, который он раздумал включать в поэму: слова, обращённые к сыну, меняли итог...

Нужно было доработать написанные главы «Евгения Онегина» и начать седьмую. Поскольку по новому обширному плану шестая глава венчала лишь первую часть поэмы, он закончил её строфой:

Дай оглянусь. Простите ж, сени, Где дни мои текли в глуши, Исполненны страстей и лени И снов задумчивой души. А ты, младое вдохновенье, Волнуй моё воображенье, Дремоту сердца оживляй, В мой угол чаще прилетай, Не дай остыть душе поэта, Ожесточиться, очерстветь, И наконец окаменеть В мертвящем упоенье света, В сём омуте, где с вамп я Купаюсь, милые друзья!

Новый громадный труд предстоял ему... Боже мой! А ведь он мог умереть... Если бы не счастливые обстоятельства, он, участвуя в бунте, погиб бы! Нет, его ждала не виселица. Даже схваченный на Сенатской площади, он не был бы осуждён вне разрядов. Но в Сибири, в крепостях, в острогах, в рудниках погиб бы поэт!

Представилась виселица на кронверке. Вспоминался Пестель — его крупная, крепко сколоченная голова, лицо с крутым лбом и выпирающим подбородком. О чём думал этот человек, когда его тугую мускулистую шею затягивала петля?..

Вспомнился Рылеев — милый Кондратий Рылеев — пламенный, безоглядный, с высоким стремлением дум, но недозрелым талантом. О чём думал он, прощаясь с жизнью? В Москве Мицкевич как-то сказал с сожалением: у вас мало ценят Рылеева, он светлый дух России, пророк народный, а ваш царь затянул вокруг его шеи петлю... Нет, пророком России был не Рылеев, а он, Пушкин! Да, в Рылееве был талант, но не гений.

Он нарисовал виселицу с пятью телами и надписал: «И я бы мог, как шут...» Он начал ругательное слово, которое означало: погибнуть! Да, он мог погибнуть, не свершив своих замыслов. Как погиб Шенье, не свершив и малой части того великого, что было доверено ему провидением. И он бы мог... Боже мой, какой век, какие времена!

Прибыл, как и некогда, неутомимый визитёр, слоняющийся по всем уездам губернии, Иван Матвеевич Рокотов.

Он был всё так же говорлив, щеголеват, такой же завидный жених, ищущий невесту.

— Знаем-с, всё знаем-с, — восторженно говорил он, пожимая Пушкину руку. — Государь соизволил... государь к вам благоволит... Вот так нежданно приходит перемена в судьбе... И я приношу свои поздравления.

— Да, — небрежно ответил Пушкин. — И знаете, во время этой беседы я, чувствуя себя усталым с дорога, присел у камина... — Он сказал это с тем большим удовольствием, что «Записка о народном воспитании» заставила его ощутимо испытать достаточно унизительное чувство перед необъятной силой правительства, основанной на силе вещей.

Рокотов всплеснул руками:

— Может ли быть, Александр Сергеевич! — Но тут же, бросив недоверчивый взгляд на известного лёгкостью своего языка поэта, перешёл на иную, безобидную тему. — Что очаровательная ваша сестрица, Ольга Сергеевна?.. Как поживает?

— Не видел, милейший Иван Матвеевич. И писем не получал. И не ведаю, скоро ли свижусь...

— Как можно! — опять всплеснул руками Рокотов. — Александр Сергеевич, помилуйте, не моё это дело, простите меня, но затянувшаяся ваша семейная ссора... Притом ваш батюшка, Сергей Львович, столь уважаем во всей губернии — и это ложится пятном...

Голос Рокотова оправдывал его фамилию, и Арина Родионовна в сенях услышала его и открыла дверь в комнату.

— И то, батюшка, — сказала она Пушкину. — Повинись, покайся — перед отцом-то оно вовсе и не зазорно...

Вдруг Пушкин решился.

— Хорошо, — произнёс он, — я напишу письмо. — А что было ему делать? Даже человека он не мог взять с собой из Михайловского.

— Так поедемте же скорее к дорогам нашим соседям, — с энтузиазмом предложил Рокотов. — Я вас подвезу туда и обратно!

...В Тригорском Пушкин бывал почти ежедневно. Нетти теперь жила в имении своего отца, но остальные обитатели были на месте: Прасковья Александровна, Аннет, Зизи и Алина.

И опять по вечерам звучало фортепьяно, слышалось пение, раскладывали пасьянс, опять обсуждались мельчайшие опочецкие новости, открывались исписанные вдоль и поперёк альбомы, и опять, даже туже, чем прежде, завязывались сложные любовные узлы...

В один из дней в кабинете умудрённого, рассудительного и преданного своего друга Пушкин сообщил о тревожных своих сомнениях. Он ожидал совета. Да, он сделал предложение. Да, ему не отказали, но он даже не решил, куда ему ехать из Михайловского — спешить обратно в Москву или отправиться для примирения с отцом в Петербург...

Прасковья Александровна выслушала внимательно, энергично закачала головой в знак того, что всё поняла, учла, уяснила, а потом сказала задушевно:

— Друг мой, Александр, вы поэт, для вас ли низкая существенность, проза женатой жизни? То, что издали вас и манит и привлекает, вблизи может оказаться не розами, а лишь шипами, и вообще не цветами, а лишь лишённой запаха, засушенной травой... Нет, Александр! — Маленькая женщина решительно тряхнула головой. — К тому же вы ещё молоды...

— Но мне уже двадцать семь...

— Это не возраст!

— Пожалуй, вы правы, потому что лишь тридцать лет я почитаю концом молодости!

— Вот и ждите ещё, по крайней мере, три года.

— Благодарю вас, драгоценнейшая... — Пушкин испытал явное облегчение. — Задержусь в деревне.

Прасковья Александровна сказала ревниво:

— Обещайте же всегда советоваться со мной... — Она откинула доску бюро. — Займусь вексельными делами...

— Благодарю вас, драгоценнейшая, — повторил он и вышел из кабинета.

Поделиться с друзьями: