Тревожный звон славы
Шрифт:
Экипажи буквально запрудили площадь. В этот день в Большом давали пьесу известного драматурга Шаховского «Финн», переделанную из знаменитой поэмы «Руслан и Людмила». И в памяти автора всплыли воспоминания о давних петербургских вечерах, проведённых им — тогда молодым, полным горячих надежд и желаний — на известном всему театральному миру чердаке князя Шаховского.
Спектакль ещё не начался, публика прогуливалась по Цветочному рынку и бульвару вдоль стены Китая. Да, бремя славы трудно нести, особенно когда она превращается в охватившую всех болезнь. Кто-то узнал, кто-то указал, кто-то оглянулся и остановился... И он поспешил скрыться в одном из цветочных павильонов, расставленных вдоль посыпанных песком дорожек. Цветы ему вовсе не были нужны. Он лишь глубже надвинул шляпу на лоб и поспешил на другую сторону площади к Петровке. Вправо круто поднималась улица на Лубянскую площадь, слева виднелись проспект Моховой улицы и пятиглавый храм Параскевы Пятницы. Позади, за стеной Китая, картина была необыкновенно красочная: там теснились бесчисленные купола, кресты и шпицы Синодальной типографии, правее поднимались увенчанные двуглавыми орлами пирамидальные шпили Спасской и Никольской башен. Царила над всем городом столповидная колокольня Ивана Великого.
Стук экипажей оглушал. Скакал на дрожках щёголь, подгонял лошадей кучер ландо, тянулись запряжённые вятскими лошадьми коляски...
Губительный пожар 1812 года пощадил известный всей Российской империи Кузнецкий мост с его бесчисленными магазинами, лавками, будками, с пёстрыми вывесками Розенштрауха, Негри, Кони, с выставкой европейских новинок в нарядных витринах — толкучий рынок московских модниц.
На углу Петровки и Кузнецкого в доме Хомякова его ждали на устроенный в честь основания нового журнала торжественный обед.
Народу собралось множество. В квадратной зале был сервирован длинный — от стены до стены — стол. Как только явился Пушкин, сразу же заняли места.
Первым, с бокалом шампанского в руках, поднялся Погодин. Его энергичное, открытое лицо светилось радостью и надеждой.
— Господа! — Он обращался ко всем, но смотрел только на Пушкина. — Мы все родственны здесь по образу мыслей, по занятиям и духу... Мы вышли на верный путь. Мы увлекались альманахами, а теперь будем издавать журнал, чтобы указывать современникам нашим новые явления в области творений ума, и не только в других государствах, но и в собственном отечестве, освещать заблуждения, успехи, уклонения, пристрастия — в общем, самые насущные вопросы. Но, господа! — Он обвёл взглядом сидевших за столом. — Достигнуть всего этого, привлечь к себе читающую публику мы можем лишь потому, что с нами Пушкин! Так ура, господа, так за вас, Александр Сергеевич!..
Рассыпались аплодисменты, зазвенели бокалы.
Теперь поднялся Пушкин. Он чувствовал воодушевление.
— В Москве журнальное дело опередило Петербург. — Он говорил несвязно, быстрыми короткими фразами, но живая мимика дополняла слова. — Что в Петербурге? В литературной жизни там дух продажности и торгашества. Мы все знаем. Но и «Московский телеграф» теряет свой кредит из-за скудности и сухости. Телеграф, одним словом, — что ж ожидать? В своих известиях телеграфических Полевой не заботится о слоге. У нас теперь свой журнал. И самое главное — критика. Она должна образовывать вкус и определять суждения... Итак — виват!
Выпили и, подражая гусарам, разбили бокалы.
И вот уже общий разговор сменился горячими спорами, репликами в разных концах стола. Голоса слились в гул, кто-то пытался произнести речь, кто-то смеялся, а Хомяков, всех перекричав, продекламировал свои стихи «Заря», предназначенные для первого номера будущего журнала.
Какой-то юноша, совсем молоденький, неизвестный Пушкину, подскочил к нему.
— Александр Сергеевич! — закричал он и икнул. — Я единица, а посмотрю на вас — и кажусь себе мил-ли-оном... Потому что вы... вы... — Он хотел сказать что-то очень прочувствованное и заплакал от избытка чувств.
Слева от Пушкина сидел Баратынский, справа — Мицкевич [293] . Оба не были сотрудниками журнала, но Погодин твёрдо рассчитывал на участие прославленного Баратынского. Белокурый, с пухлым ртом, выразительными глазами и прекрасным лбом, Баратынский выглядел задумчивым и уныло-созерцательным рядом с подвижным и говорливым Пушкиным. Все жизненные его передряги остались вроде бы позади. В Финляндии он дослужился до офицерского чина, тотчас воспользовался этим, подал в отставку и обосновался в Москве — удачно женатый, состоятельный и благополучный. Но печать тягостной тоски лежала на его лице.
293
Мицкевич Адам (1798—1855) — польский поэт; в 1823 г. арестован царскими властями, в 1824 г. выслан в Россию, в 1829 г. выехал за границу.
Что касается Адама Мицкевича, то этот уже прославившийся польский поэт за принадлежность к свободолюбивому обществу при Виленском университете — филаретов, «друзей добродетели» — пару лет назад был выслан из Польши во внутренние губернии России, и Москва, вечно оппозиционная к правительству, всячески ласкала его, развлекала и выказывала ему даже не восхищение, а преклонение. Он принят был повсюду. В самом деле, даже самых просвещённых москвичей он мог поразить помимо поэзии своей образованностью: знал французский, немецкий, английский, итальянский, испанский, латинский, греческий языки, по-русски говорил уже вполне правильно и держался при этом всегда ровно, корректно, приветливо.
Баратынский был, несомненно, красив. Но Мицкевича можно было назвать просто прекрасным: чёрные роскошные волосы ниспадали ему на плечи, на лице играл яркий румянец, нос был прям, а длинные ресницы загнуты, как у девушки. Между ними низкорослый, вертлявый, с изменчивым и странным лицом Пушкин похож был на гнома.
Винные пары привели его в отличное расположение духа. Он расточал шутки и любезности.
— Твоя «Эда» — чудо, — говорил он Баратынскому. — Какого совершенства, какого разнообразия ты достиг! Гусар, Эда, поэт изъясняются по-своему. А описание лифляндской природы! А утро после первой ночи! А сцена с отцом! Всё — чудо. Поэма — образец грациозности, изящества, чувства. Я в восторге... Но ведь я давно предвидел, что ты превзойдёшь и Парни [294] , и Батюшкова, и всех нас...
294
Парни Эварист Дезире де Форж (1753—1814) — французский поэт.
Баратынский зарделся от удовольствия.
— Милый Пушкин, внимание к моим стихам поднимает их и в моих глазах... Но говорят, я лишь подражаю тебе... — По лицу Баратынского пробежала тень.
— Перестань! В том-то и дело, что ты вполне оригинален.
— Благодарю за дружбу. А помнишь наше петербургское братство? Ты, да Дельвиг, да Кюхельбекер, да я...
Пушкин ответил радостным звонким смехом.
— Читал ваши «Крымские сонеты», — обратился он к Мицкевичу. — Прекрасно даже в переводе. Но я сам буду вас переводить!
— Благодарю вас. — Глаза у Мицкевича были печальные, в лице — задумчивость.
— Да, потому что у нас с вами одна и та же судьба — судьба ссыльных...
— Ах, Александр Сергеевич! О приёме, оказанном мне в Москве, я не мог и мечтать...
— Я сказал своей няне Арине: царь строг, а всё даст поесть... Вот так и случилось. — И снова зазвенел его смех.
Подошёл Соболевский, изрядно навеселе. В руках он держал недавно вышедшую из типографии Рене-Семёна [295] при императорской Медико-хирургической академии вторую главу «Евгения Онегина» — тоненькую книжку в 42 страницы, в бумажном переплёте, с виньеткой и наборной рамкой.
295
Рене-Семён (Семён) Август Иванович (1788—1862) — парижанин, с 1809 г. в России, содержатель (арендатор) типографии при Московском отделении Медико-хирургической академии в 1820—1846 гг., книгоиздатель и книгопродавец.
Он чокнулся и подмигнул Пушкину.
— Дела идут!
Дела в самом деле были не так уж плохи. По поводу второй главы «Евгения Онегина» в гостиницу к Пушкину приезжал сам цензор, ординарный профессор Московского университета Иван Михайлович Снегирёв, высокий, тощий, с расчёсанными на пробор мягкими волосами и с выражением педантичной сухости на лице. Но к Пушкину он проявил величайшую любезность, объявив, что почитает за честь лично познакомиться со знаменитым поэтом. И поправки потребовал в общем-то незначительные: вместо «И небо раб благословил» — «Мужик судьбу благословил»... И вот Соболевский уже отвёз ему новую рукопись — «Графа Нулина»! Что ж делать? Придётся и «Цыган» скорее печатать. От отца не получит он ни копейки. А на что жить? А если жениться, так уж тут нужен постоянный доход. Чудеса! Какие-то новые времена! Он, чьё дворянство имело свыше шестисот лет, ради куска хлеба должен сделаться литератором-профессионалом! Такого никогда не было. Раньше служили, но служить он не хотел.