Тревожный звон славы
Шрифт:
Только выехав из Москвы через Рогожскую заставу, он вздохнул полной грудью, как после удушья. Да, настоящее всё ещё оставалось неопределённым, будущее сулило Бог знает что... Но дорога успокоила его. Дорога! Свобода! Неизмеренная даль!.. Во время кавказского путешествия он, уже сделавший предложение Гончаровой, готов был пойти вслед за кибитками калмыков, как некогда отправился кочевать с табором.
Пятьсот вёрст проскакал он всего за двое суток — по старинному Владимирскому тракту, по дороге на Муром и Арзамас, пока наконец от станции Абрамово не свернул на просёлок. Нужно было торопиться, потому что тревожили слухи о холере, а на обезлюдевшей Макарьевской ярмарке валялись брошенные в панике товары.
...Долго тянулись хвойные леса, болота, мелколесье, но в Лукьяновском и Сергачёвском уездах уже безоглядно раскинулись безлесные равнины, украшенные лишь маячившими ветряными мельницами. Просёлок вёл по низменности, пересечённой оврагами, ложбинами, мелкими речками, до горизонта уплывали жёлто-серые или чёрные под паром поля.
Приехали! Впереди белела высокая колокольня, вокруг расположились избы большого села. Колеса дробно застучали по деревянному настилу моста и, одолев взгорье, покатили по улице.
Барский дом на пригорке, окружённый дубовым частоколом, был старинной постройки, одноэтажный, с мезонином, с деревянными колоннами, поддерживающими кровлю над крыльцом; неподалёку находились вотчинная контора, хозяйственные строения: кухня, людская, конюшня, каретный сарай, через просторную и грязную площадь — церковь и кабак. К самому дому лепился запущенный небольшой сад. А вокруг необозримо раскинулись степи, нивы и луга.
Из людской вышли бабы и, заметив коляску, тотчас что-то закричали, опрометью бросились к конторе, и вот уже к карете спешит приказчик. Кто это? Ба, да это старый знакомый Михайло Калашников, волей Сергея Львовича переведённый в Болдино из Михайловского. Он вовсе не изменился, по-прежнему был щеголеват, умело расторопен и с достоинством держал в руках гречевник с маленькими полями.
— Здравствуй, Михайло, — обрадованно сказал Пушкин.
Калашников низко поклонился.
— Ваше здоровье, барин. Хорошо ли доехали? Отдохните с дорога, а впрочем, как вашей милости будет угодно.
— Нет, ведь мне в Кистенёвку, — ответил Пушкин.
Кистенёвка была в десяти вёрстах.
— Как вашей милости будет угодно, — тотчас согласился Калашников. — Однако же, Александр Сергеевич, дом кистенёвский весьма ветх...
Не тратя больше слов, он уселся на козлы с ямщиком.
Потащились по изрытым колеям. От площади вело несколько «порядков» — улиц без садов, с избами, крытыми дранкой и соломой. Вместо изб здесь и там виднелись лишь срубы да развалины печей — следствие неизбежных пожаров.
Дальше дорога сделалась вовсе не возможной.
Коляска клонилась и поскрипывала. И если Болдино не выглядело богатым селом, то Кистенёвка оказалась вовсе убогой и нищей, с покосившимися, ушедшими в землю избами, топившимися по-чёрному. Да и барский дом, давно преданный владельцами забвению, уже почти развалился: стены подпёрты были жердями, крыша почти вся ободрана. Здесь жить было невозможно.
— Как вашей милости будет угодно, — согласился Калашников и завернул ямщика к болдинской усадьбе.
И здесь барский дом был весьма неказист, нуждался и в штукатурке, и в новых полах. Однако нашлась приличная комната — просторная, с угловыми печами. Калашников послал девок мыть, да чистить, да ставить мебель, как некогда в Михайловском: стол к окну, диван к стене, — и самолично, со всей осторожностью перенёс из коляски в дом дорожный сундучок, тяжёлый от набитых в него бумаг и книг.
Пушкин вышел в небольшой старый парк. Пахло осенней прелью. Тучи, осенние, но ещё лёгкие, прощально пронизанные солнцем, скользили по неяркой голубизне неба. Парк был неухожен, дорожки возле дома почти заглохли, еловая аллея сделалась узкой и мшистой. Дальше протянулся овражек, размытый ручейком. В низинке находился пруд — позеленевший, спокойный, недвижимый. От этого пруда и ему передалось ощущение нерушимого покоя...
Кого же он увидел, вернувшись в дом, среди девок, топивших печи? Ольгу! Ожидая встречи с барином, она принарядилась. По-прежнему была она мила и свежа. По разделу с Сергеем Львовичем Пушкин становился её господином, и она в пояс поклонилась ему.
— Здравствуй, Ольга, — сказал он приветливо.
— Хлеб да соль, — проговорила она смущённо и радостно и оглянулась на окно, потом ещё раз и ещё.
Он проследил её взгляд. За окном стоял босоногий малыш с задранной на животе рубашкой, и ковырял в носу. Наверно, это был его сын.
Она ждала, пока девки уйдут, мялась, чего-то желая и не решаясь, потом сказала:
— Ох, сохну я по вас, Александр Сергеевич. Так мне прийтить севони?
Он кивнул головой.
...В какой неопределённости, беспокойстве покинул он Москву! Ну да, ещё холостой он ездил к цыганкам, но слух дошёл до настороженной Натальи Ивановны, и после разыгравшегося скандала он не был уверен, осталась ли в силе его помолвка.
Но от Натали пришло ласковое, доброе письмо, разрешавшее все сомнения, и он ответил весело и благодарно. Душа, обретшая покой, устремилась к созиданию — и всё отступило, давая проявиться глубинам, как вулкан изливает лаву. В этом напряжении творчества, стремлении ввысь, к совершенству и гармонии, и всё земное стало ясным, радостным, солнечным...
В Михайловском рощи теснились друг возле друга. Здесь же только возле Лучинников на склоне холма разрослась дубовая роща. Листья, пожелтевшие, багровые, кружились в воздухе и устилали землю. Да ещё неподалёку от просёлка теснились «казериновые кусты» — невысокая поросль. Вот к рощице и кустам он мог отправляться в ежедневных прогулках.
Ночью, один, он лежал на спине о открытыми глазами II смотрел в зыбкую темноту. Слышались шуршание и беготня мышей. А в душе рождались и перед глазами возникали видения... «Блажен, кто молча был поэт», — сказал он когда-то. Да, блажен тот, кто доступен светлым чувствам. Но разве не ещё блаженнее тот, кто светлые чувства может облечь в слова — и облиться над вымыслом слезами, и упиться гармонией!..
II
— Эх, не вовремя вы приехали, Александр Сергеевич, — сказал Калашников. — Зараза уже в соседних деревнях, и ставят карантины.
Да, ещё когда он отправлялся из Москвы, поговаривали о холере. Но что главное в борьбе с болезнью? Courage, courage, смелость!
— За сколько дней управлюсь я с делами? — спросил он.
— Да месяц пробудете, а раньше никак нельзя... Впрочем, вотчинный писарь весьма опытен.
Калашников привёл плотного, с большой бородой и глянцевитой лысиной мужика.